Андрей Верин

Activity on the site

About me

«Сдается мне, сударыня, что путь в эпистолярный жанр вымощен стволами срубленных деревьев. Текст — он и дерево, и дом, и отпрыск. И многим заменяет все. Мне, знаете ли, здешний доктор (да, уже смешно) советовал писать. Что-нибудь мемуарное (а то и, боже упаси, беллетристическое). Признаться, смолоду я ничего, длиннее протоколов операций, не писал. Теперь себя воображаю литератором. Буду писать Вам чушь, поскольку в тех краях, где добровольно заточил себя, писать более нечего и некому. Руке приятна тяжесть новой, полнокровной ручки. Но белый лист — что красное быку: лежит передо мною, дразнит. И пустует.

Судите сами: Эдуард Мане живописует мертвого тореадора в ракурсе, и на плоском холсте возникает глубина — во всю длину распростертой фигуры. Однако же ничто, как текст, не придает бумаге столько глуби, столько емкости и стольких бездн. Хотя сам текст — плоская вязь, странный, неведомый истории искусств орнамент. А между тем, по воле иных авторов над белыми страницами колышутся деревья и уходят вдаль поля, и горы высятся. Моя ж фантазия нынче безжизненна и плоска, и над пустым листом уводит меня мыслями лишь к целлюлозному заводу.

Помните, как в дневниках Бунина? «…мучения, порою отчаяние — бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ, — хотя зачем это? — и попытки пренебречь этим…» Только Ивану Алексеевичу жаловаться грех: его страницы яблоками-паданцами пахнут и от липовых аллей темны. Мои ж слова дырявы, чисто решето, не держат смысла, фразы лишены второго дна. В такие дни я меряю шагами комнату. Куда ни повернусь, всюду лицом к листу, и тот, пустой, маячит у меня перед глазами, как обвисший парус, белый флаг.

В такие дни мне литератор кажется несчастнейшим созданием на свете. Актером, позабывшим роль, какому даже не моллюск-суфлер диктует реплики из будки-ракушки, но текстотканные костюмы персонажей, в какие литератор облачается попеременно. Мой белый лист выпал из стопки сценария и приземлился на пол — верная примета, что спектакль не удастся. Мой автор нынче гол и выставлен на сцене на посмешище, а за кулисами толпятся персонажи и хохочут, не хотят подсказывать.

Из оркестровой ямы между тем несется скрябиновская «Поэма огня». Сам Александр Николаевич на разлинованных листах выстраивает ноты так, чтобы добиться максимальной яркости цветов, и спорит с Римским-Корсаковым о до мажоре: красный тот или белый? Артюр Рембо пишет сонет с названьем «Гласные», присваивая буквам цвет. На то и белый лист, что все цвета в себе содержит. Мой белый лист нынче, что надпись молоком, не выдает мне ни цветов, ни запахов, ни звуков.

Микеланджело набирает молока полную ванну и опускает в нее глиняную заготовку будущей скульптуры. Сливает понемногу белизну, равно и от молочно-мраморного куба отсекает лишнее. Так и рисунок проступает на бумаге, словно выходящий из тумана, и проявляется, ведом законами контраста и воздушной перспективы. Но текст, тот своеволен, собственную жизнь живет и, не считаясь с автором, меняет кожу много раз, в поздней редакции не оставляет от черновика ни слова. Пожалуй, здесь тот случай, когда самостоятельность не благо — вред. Так недоразвитый либерализм губит устойчивое монархическое государство. А литератор — тоже помазанник Божий на земле, только не миром мечен он, а выпачкан чернилами.

Роняю на руки пустую голову, точно пудовый том энциклопедии постмодернизма: много печали многих знаний, но — ни чувств, ни мыслей. Мэтры литературы застят свет и убеждают: что ни напиши в наш век, выйдет набор цитат и ссылок на чужое. Вы знаете, постмодернисты наделяют текст не только жизнью, но — телесностью, и правы: логика дезоксирибонуклеиновой созвучна логике естественного языка. Молекула из элементов-букв сворачивается в абзацы, образует клетку-книгу, какие строятся на полках и в шкафах, как в теле. (Чувствую, слишком много в моем тексте накопилось опечаток и ошибок — размножаются делением и вознамерились уже взяться за переписку правил под себя.) Для автора не тело дом души, но текст (неверный, шаткий — дунешь, и рассыплется). И дом, и дерево, и отпрыск. Литература — дерзновение жизнь сотворить из неживого (как если б трение бумаги и пера могло родить огонь, одушевляющий написанное). Или, хуже того — кощунственная и богопротивная попытка пережить смерть заживо: глянуть за край, составить мнение и, уцелев, попятиться от края.

Встаю из-за стола и без разбора достаю из шкафа книги, треплю их по загривкам плотно пригнанных страничных блоков. Сотни чужих живых листов. Грожу с досады им: «Чтоб вас всех книжный червь пожрал!» Под руку попадается широкий, лаковый бок словаря. Этот распух от слов, сам собой раскрывается на букве «О», точно со вздохом облегчения. И взгляд выхватывает слово «огнецветный». А значит, красно-желтый, огневой…

Поль Сезанн первым взялся передать объем не светотенью — цветом. Бравировал: «Хочу одним-единственным яблоком удивить Париж!» Закрываю глаза, и вслед за сезанновским оранжевым рождается синий. Стало быть, ночь, и душистый табак, а в парке все еще играет духовой оркестр, свет фонарей горит на медной глади труб, тромбонов и валторн. Звучит романс «Хотел бы я мечтой прекрасной…» И плещется кефаль в порту…

Я подсекаю и тащу из словаря добычу. Слово не идет одно и тянет хоровод сородичей. И вот уже передо мною маленький рыбачий домик на косе, по одну сторону — окиян-море синее, точно из оперы «Садко», а по другую — зелень пресного лимана. Всплывают в памяти слова скороговорки, дивно грустной: «На мели мы лениво налима ловили и меняли налима мы вам на линя. О любви не меня ли вы мило молили и в туманы лимана манили меня?» И вот уж я в беседке под гирляндами сушеной рыбы (не лини с налимами ли?). Холодает, ветер-волногон качает керосиновую лампу надо мной и перелистывает за меня томик Рембо с засушенным цветком взамен закладки. На грубо тесаных досках стола — бутылка «Пино гри», им греюсь. Лезу в карман за папиросами (сермяжными, пустая гильза, козья ножка, никакого тебе фильтра), их вместо сигарет мне раздобыл где-то Арсений, здешний малый, у кого живу. Так вот, лезу в карман и замечаю, что на мне наряд, каких я прежде не носил: от моли свитер крупной вязки как простреленный картечью, рыбацкие штаны из парусины. Прислушиваясь к совести, внезапно понимаю, что я, судя по всему, подлец. И очень хочется стреляться, но не самому, а с кем-нибудь. И чтобы непременно со скандалом. Свербит загадка: что я делаю в этом рыбачьем захолустье? Кажется, жду кого-то или что-то замышляю. Не знаю толком, но душе восторженно. А за спиной уже теснятся персонажи, галдят, споря о том, чья очередь теперь, и тянут жребий, и отбрасывают тени на мой белый, строчками теснимый лист, где текст живет собственной вольной жизнью».

Registered: 23.12.2017, 08:00:11


Contacts

My site Contact page Instagram LitRes
Books language: