Ах, как весело все начиналось!

Ах, как весело все начиналось!

                По улицам шёпот. По улицам стон.

                Камиль Демулен всегда знал, что Париж имеет свою душу, что он живёт и нельзя верить в то, что незрячи тёмные окна домов. В них, быть может, и нет намёка на жизнь, но там есть тени, которые вдруг выскальзывают, которые следят, когда ты проходишь мимо и только и ждут, когда ты ошибешься.

                И эти тени служат на разных людей, которые начинали с одной идеи, но видели ее воплощение и ее итог по-разному.

                Пока опасность таилась в Пруссии, исходила из Вандеи, эти тени искали опасность и тревогу в самом Париже: кафе Патэн, где заседают якобинцы;  кафе Корацца, где голосуют за Бриссо; в «Регенстве» против…

                И так – на каждой улице, в каждом чертовом салоне, в каждом чёртовом кафе!

                По улицам смех. По улицам слёзы.

                Сам Камиль уже не знает, чего в нем больше – ненависти ко всей этой бесконечной пляске теней или страха? Он знает, что совершал ошибки, но ведь действовал во благо! Все мысли его были обращены к свободе нации, а ошибки…так кто же их не совершает? Максимилиан, который не может понять народа? Марат, который так открыто насмехается над всеми и вся, полагая себя всемогущим? Дантон, который и вовсе стоит так близко к народу, что не видит борьбы теней и сужающегося круга?

                Ему кажется, что он еще слышит тихий, приглушенный разговор в полумраке собственной бедной гостиной:

-Для нас отступления не будет. Это последняя черта.

-Мне оно и не нужно. Отступления для меня нет с того самого дня, как я прозрел и увидел беззаконие и вседозволенность вокруг себя, с того дня, как я увидел нищету и безысходную дорогу для нации…

                Много раз Люсиль, чувствуя, как воздух становится все более тяжелым и грозным, как все тоньше звенит, предлагала бросить все и уйти. Предлагала, точно зная, что он не согласится, и корила, о, безумно корила себя за это, когда, наконец, овладевала собой.

-Уедем, уедем, Камиль! – ее руки, дрожащие тонкие руки обвивали шею, она бросалась к нему на грудь, когда ей было особенно страшно, когда толпа в очередной раз повергала кого-то, кого возносила еще вчера.

                Камиль же только спрашивал:

-Ты, правда, допускаешь это?

                И Люсиль обмирала, сдавалась и дрожь ее медленно отступала. Она точно знала, что он не допускает даже мысли о том, чтобы оставить Париж, оставить поле битвы. Более того, сама Люсиль тоже не допускала этой мысли. Именно за то, что Камиль не отступал, именно за его глаза, горевшие идеей, за речи, пропитанные свободой, она его и полюбила.

                Ах, как весело все начиналось!

                ***

Эйфория! Хмельной дух неожиданной воли тогда просто сотряс каждую улицу и заглянул в каждый дом, вломился непрошенным или же долгожданным гостем в каждую дверь. Казалось, что какое-то чудо, озарение и благо пролилось на проулки и даже запах гнилой сырости, доносившийся ветром с реки, не был отвратителен. И даже тухлятина, что отравляла вокруг себя воздух, в темных закоулках кабаре и площадей, не была заметна. Ликование, всеобщее ликование…

                Камиль Демулен считал, что у него достаточно щедрое перо, но у него не находилось слов, чтобы описать все то, что вершилось в душе Парижа в самом начале. И даже, когда какие-то строки все же появлялись, он, возвращаясь к ним позже, находил их бесцветными. И это было ему странно и смешно, ведь он – «фонарь революции», голос народа, первый, призвавший к свободе, считающийся «ядовитым в каждом знаке своего памфлета» журналистом, не мог найти слов!

-Таких слов еще не создали, - говорил он Люсиль, - не придумали, понимаешь?

                Она хотела понять, но не могла. Ей казалось, что ее муж так талантлив, что ему подвластно все. Но между ними всегда была пропасть…

                Нет, пропасть та была даже не в почти десятилетней разнице между ними.

                Разница была в начале жизни, ведь за Люсиль шло богатое приданое и покой ее дома, а Демулен не имел ничего до рокового дня, когда голос взял власть большую, чем серебро.

                Они оба смотрели и на революцию, и на Париж по-разному. Для Люсиль, прежде всего, это было романтическое противостояние, и она до какого-то момента вовсе не задумывалась о том, что тут всерьез может погибнуть кто-то, кто, по ее мнению, прав. Задумываться она стала об этом, когда в ее доме перестали появляться те люди, что начинали подле ее мужа, но были повержены с размахом и ядовитостью.

                Люсиль понимала, что много не знает о том, что творится. Она досадовала: быть женой самого Камиля Демулена и узнавать о его делах из газет!

                Но она научилась молчать. Молчать о страхах своих и тревоге, о досаде и томительном предчувствии, научилась сжимать зубы, чтобы не вскрикнуть во сне, когда снова приходит кошмар. Она, в конце концов, научилась молиться, почти не разжимая губ.

***

                По улицам грохот.

                Шумно. Всегда шумно! Пришло прошение тут – как хохотали над ним, дескать, стук гильотины мешает спать!

-Вот же неблагодарный люд, очищаем для них улицы от врагов наци, а им, видите, громко! – бросил кто-то особенно уверенный в остроте своих слов.

                Демулен не успел узнать этого голоса. Не смог. Он знал, в чем тут дело.

                Дело в полумраке. Когда тени казненных шатаются по улицам, дело в том, что даже днем, при случайном взгляде может показаться, что улица красная от крови – это не так, конечно, это не так.

                Камиль знает, что он впечатлительный.

-Как и все романтики! – вворачивает обычно Дантон, словно само слово «романтик» попадает в его глазах под оскорбление и означает слабость.

                Но Камиль видел казни. Он разоблачал с помощью своих речей и статей, помогая отправлять на эти казни. И присутствовал на них.



Отредактировано: 03.02.2021