Актёр господина Маньюсарьи

Акт IV. Путешествие завершается

 

Он был так покорен в своем отрешенье!
Он так научился печали скрывать!
Герой моих лучших стихотворений.
Конец беззаботности. Твердая стать.

*
И седина сливалась с серым камнем
в один печальный, неразлучный цвет.
Но молодым и чувственным касаньем
вдруг лепестки позолотил рассвет.

Ольга Аболихина
 

После ночи, проведённой в беседке господина Маньюсарьи, не до конца ушедшая болезнь Миреле резко обострилась, и он две или три недели провёл почти в беспамятстве. Его даже хотели забрать в лекарский павильон, где он лежал бы в одиночестве, навещаемый лишь жрицей, но Канэ оказал до того упорное сопротивление, чуть ли не за руки кусая тех, кто пришёл за Миреле, что с ним оказалось невозможно совладать.

— Я не позволю забрать его отсюда, — упрямо твердил он на все увещевания.

Когда в ответ на очередную попытку его оттолкнуть он схватил в руки нож и недвусмысленно показал, что ничуть не побоится пустить его в ход, ненормального мальчишку предпочли оставить в покое.

Его и прежде считали в квартале странным, теперь же слава помешанного должна была закрепиться за ним прочно.

Миреле хотел было сказать Канэ об этом, но был слишком слаб от лихорадки, и к тому же у него адски болело горло — оставалось только молча лежать и через силу глотать слюну.

Через пару дней, очевидно, уведомлённый о случившемся, в павильоне появился Алайя.

— Ну и чего ты добиваешься? — холодно спросил он, оценивающе глядя на мальчишку. — Хочешь, чтобы он умер?

— Он не умрёт, — уверенно заявил тот. И добавил, глядя куда-то в сторону: — Он мне обещал.

«Разве я обещал?» — подумал Миреле, лежавший в постели и закутанный в, кажется, шесть покрывал. Канэ без особенных проблем дотащил его сюда из беседки — при своём хрупком телосложении он, как оказалось, был вовсе не слаб физически; ну, или же это хлещущая во все стороны энергия давала ему силы… в конце концов, не зря рождён он был в Первом Месяце Огня, под созвездием Воительницы, как узнал Миреле позже. Однако после этого уверенность в своих действиях оставила мальчишку и, оказавшись в доме Миреле, он превратился в совершенно растерянное создание, мечущееся по комнате, подобно испуганному щенку, оставленному взаперти. Поначалу он, кажется, боялся дотрагиваться до вещей Миреле из благоговения, потом переборол себя и ударился в другую крайность: начал остервенело распахивать все шкафы и ящики комода, довольно грубо вытаскивая из них халаты, одеяния, покрывала — всё, что имело неосторожность выглядеть тёплой вещью.

Соорудив из всего этого на кровати гигантский кокон, он опустил в него Миреле — бережно, словно бабочку, которой предстояло вновь превратиться в гусеницу.

— Теперь вы не замёрзнете, — заявил он голосом, в котором глубокое удовлетворение собой непостижимым образом смешивалось с такой же сильной неуверенностью.

Миреле, сжигаемый лихорадкой и больше всего мечтавший о том, чтобы окунуться в холодные воды купальни, только застонал.

«Он или вылечит меня, или убьёт», — думал он позже, временами и сам испытывая желание сбежать в лекарский павильон — исключительно из страха за свою жизнь.

— Ему нужно сейчас быть дома, в окружении знакомых вещей, — тем временем, попытался привести свои доводы Алайе Канэ. — Так он выздоровеет быстрее…

Миреле оставалось только удивляться.

«Откуда он это знает? — размышлял он. — Любой другой человек, зная то, что знает он, решил бы, что мне, наоборот, нужно быть подальше от моего дома, от моей сожжённой рукописи, от моих тягостных воспоминаний…»

Однако ему и в самом деле было лучше здесь; когда лихорадка несколько спадала, он обводил взглядом комнату — пыльную кружевную занавеску, сквозь которую лились медово-золотистые солнечные лучи; ни разу не надетое одеяние с бабочками, которое Канэ впопыхах уронил со стены и так и не потрудился поднять, так что теперь оно валялось в углу цветастой нарядной тряпкой; письменный стол, впервые за долгое время освобождённый от тяжести многостраничной рукописи; кукол, которых Канэ каждое утро переодевал в новую одежду и любовно рассаживал на видные места — и его наполняли тепло и грусть. Привычные картины радовали его, и с каждым днём он находил в них всё больше и больше красок, которые не всегда замечал прежде.

Впрочем, невероятная проницательность Канэ, скорее всего, объяснялась тем, что он понимал: в лекарский павильон его никто не пустит. Здесь же он не отходил от «учителя» ни на шаг, и пусть временами это больше напрягало, чем радовало, иногда Миреле казалось, что, может быть, это именно то, чего ему всегда и не хватало.

По крайней мере, на поправку он шёл хотя и не слишком быстро, однако стабильно, и прежних возвращающихся приступов болезни, сопровождаемых сухим надрывным кашлем, больше не испытывал — даже без рецептов жрицы.

Точнее, эти рецепты были, и Канэ выслушивал рекомендации женщины с холодной почтительностью, однако потом, когда начинал варить отвар — Миреле это замечал, несмотря на слабость — то делал всё по-своему: менял состав и компоненты зелья, что-то добавлял, что-то, наоборот безжалостно выкидывал. Казалось, что он готовит не лекарство, а блюдо: нюхал напиток, пробовал его на вкус, недовольно кривился, если его что-то не устраивало, или же, наоборот, просветлённо улыбался.



Отредактировано: 14.11.2017