Шар был затянут белесой пеленой. Эдуард спал, поджав под себя остатки конечностей.
В его шатре все было фиолетовым. Бархатная подушечка для обезображенного тела. Хламида, облачающая плоть. Все очень мягкое, почти плюшевое: не дай бог провидец разобьет свой роковой инструмент! Но все же не совсем мягкое.
Все в его жизни было «не совсем». Не то чтобы раб и не очень-то жертва. Да и как иначе, когда хозяин во многом зависит от слуги? Можно сказать, Эдуард был просто на содержании.
Когда-то ему ампутировали конечности. Он был двенадцатилетней игрушкой для богатых ублюдков; собственной воли для него не существовало. Ему нравилось, что с ним делали, но не более того: как здоровому сытому человеку нравится его каждодневная жизнь. Одно горело в нем ярко: апотемнофилия. Да, он сам просил себя изуродовать. Острое сексуальное желание пронизывало эту просьбу.
Во время одной из самых развязных оргий хозяева все-таки решились на бесчеловечный эксперимент. Та кровавая ночь подернулась для него алой дымкой. Он не помнил ничего, кроме отстраненного любопытства, извращенного счастья и дикой боли, застлавшей весь мир. Каждый миг той добровольной пытки он ощущал со странной, несомненно болезненной резкостью, но вспоминать то ощущение полной, бескомпромиссной ясности он не желал. Он то терял сознание, то снова приходил в себя, и через какое-то время происходящее обрело для него бессмысленность полуночного бреда.
После воплощения своих фантазий для малолетнего Эдуарда окружающий мир так и остался затянут туманом. Он превратился в овощ: лишь ел, спал, справлял нужду... Говорил мало, механическим голосом. У него могло бы быть все, но его ничего не интересовало.
Вскоре его выкинули, как и любую сломанную игрушку. Он побирался по трущобам, умирая от голода, ползал, словно гусеница, по загаженным улицам. Иногда прохожие кормили его с рук, и он жадно пожирал объедки, трясь струпными губами об их сочувствующие ладони. Таким его подобрал новый хозяин — аферист и циркач, известный как Гизмо. В лучших традициях древней Персии он решил использовать экзотического парня как часть своего шапито. Он должен был «предсказывать» будущее по стеклянному шару, веселя публику нелепицами и гротескной роскошью одеяний на уродливом тельце.
Когда до Гизмо дошли слухи о том, что пророчества подопечного начали сбываться, он не стал думать, как и почему ему это удается. Поступив как настоящий торговец, исполнив долг трудолюбивого шарика крови, неустанно доставляющего кислород к купеческому сердцу, хозяин купил Эдуарду шар из хрусталя и отделил его от цирка, сделав дополнительным развлечением для гостей. Теперь шатров с ним путешествовало два.
Вскоре циркач обогатился: главным образом из-за своего предсказателя. Обладая недюжинным умом, он сумел найти те ниточки в разбойничьем мире, которые смогли сомкнуться вокруг его лавочки стальными шипами. Никто и подумать не мог о том, чтобы тронуть старого Гизмо.
Эдуард любил смотреть в шар и без клиентов. Его тупой, безжизненный взгляд с легкостью проникал сквозь хрустальные стенки, и в разум калеки вливались знания со всего света. Ничто не задерживалось в линзе дольше, чем на пару секунд, но этого хватало омертвевшей памяти юноши, чтобы выхватывать нужные сценки из хаотического мельтешения со скоростью поистине богомольей. Ничего он не видел более одного раза, кроме единственного образа, почему-то бесконечно ему дорогого. То и дело перед взором Эдуарда появлялся медовый петушок (он никогда их не пробовал), оброненный беспечной рукой на площади какого-то города, мокнувший под дождем, гибнувший от бесчисленных ног... Иногда в нем рождалось желание попросить сласть у хозяина, но оно быстро гасло, стоило только Эдуарду увидеть вечно смеющуюся, вспученную от чудовищных шрамов рожу Гизмо.
Видение преследовало пророка до тех пор, пока бродячий цирк не занесло в крупный порт одной из западных провинций. Хозяин всегда путешествовал вдвоем со своим драгоценным провидцем. Часто старик, утомленный качкой, засыпал, и Эдуард мог спокойно наблюдать величественную готику храмов, мачты шхун и толпы простого люда, сновавшие по улицам, через щелку между темными шторами.
На огромной площади, совсем возле доков, Гизмо решил поставить свои шатры: прямо под статуей конного воина, нависавшей над букашками-жителями. В воздухе стояла мелкая водяная взвесь, и беспечным умом умственно отсталого калека отметил фотографическое сходство обстановки с картинками в шаре. Но мысль эта, только повиснув на хрупких паутинках памяти, тут же оборвалась, уступив место привычной тишине.
Огромные носильщики-борцы осторожно снесли юношу на подушки, уже начавшие покрываться неприятным лоском от постоянного использования. Пробудившийся циркач не замедлил явиться вслед за охраной. Повиснув у входа продолговатой тенью, он что-то привычно бубнил про сроки и предстоящих клиентов. «Седмицы две», — послышалось Эдуарду. Он не придал этому никакого значения.
Дождь шел все время. Площадь выглядела точь-в-точь как показывал шар, но именно сейчас, когда место видений стало так близко, пророк начисто их утратил. Все дежурные просьбы клиентов он выполнял и будто бы действительно видел их судьбы... Но жизнь для юноши потеряла остатки красок. Что-то в нем чувствовало облегчение от освобождения от этого последнего оплота человечности в его разуме, гораздо более ущербном, чем тело.
Незадолго до исхода «двух седмиц» Гизмо заволновался. Неясное предчувствие будоражило его прожженное нутро, и он был готов собрать шатры. Распорядитель выторговал у него еще сутки, не желая, вероятно, терять выгодный день по контракту.
Город праздновал. Серый гранит оделся разноцветными флажками, но стал от этого еще более отчаявшимся и скучным. Оравы моряков разрушительными смерчами гуляли по торговым лавчонкам и аттракционам. Вечная морось наконец достигла своего апофеоза, разразившись настоящим дождем, но гуляющим обитателям западного порта было все равно. Лишь раз в году они могли позволить себе работать меньше шести дней и вдоволь набродиться по осточертевшим улицам с абсолютно пустой головой...
Именно поэтому в тот день к Эдуарду почти никто не заходил. Горожане, очистившись от туч настоящего, предсказуемо забыли о будущем. В шаре провидца клубился легкий дымок, но и этого хватало, чтобы юноша не чувствовал скуки.
Его полог распахнулся лишь к закату, когда копыта воинственного монумента начали медленно окрашиваться алым. В шатер вошла молоденькая девица, покачивая медовым петушком на изогнутой палочке. Эти сласти были главным символом подобных гуляний, и ничего удивительного в том не было.
У Эдуарда что-то слабо зашевелилось в груди. Причинно-следственные связи заплясали в демоническом хороводе, все больше укрепляясь в его расслабленном мозгу. Он хмуро воззрился на пришелицу из-под пурпурного капюшона, отороченного золотой каймой.
Девушка не стала ничего спрашивать. Быстро, словно боясь, что им помешают, она наклонилась к самому уху пророка и сбивчиво прошептала:
— Ты предсказал моему отцу проигрыш в суде, и благодаря этому он смог избежать разорения. Без тебя я была бы сейчас уличной девкой. Пусть у тебя всегда будет светло на душе!
Закончив свою тираду, клиентка быстро поцеловала парня в щеку и отвернулась, готовясь выбежать на улицу.
На ее беду, в шатер вошел Гизмо. Расплывшись в пугающей улыбке, он с медленной неотвратимостью грифа начал расспрашивать «юную госпожу» о том, понравились ли ей услуги его молодого избранника, не слишком ли заломили борцы на входе цену и прочие неурядицы...
В это время в груди Эдуарда все медленно переворачивалось. Будто б кто-то пустил огонь по гнусной паутине, облепившей древнюю статую в давно затерянном храме. В его глазах росли, набухая, золотые облака, и он впервые обратил свой взгляд на себя.
— Хозяин... — еле слышно прошептал он, и Гизмо замолк, почуяв неладное. — В моей душе будет светло?
Циркач замешкался с ответом, и этого хватило пророку. Его лицо впервые на памяти старика исказилось злой, сардонической усмешкой, и юноша, медленно оттянувшись назад, обрушил свою злополучную голову на хрустальный шар.
Вспышка боли, огромной, как Солнце, заполнила его разум. Однажды он уже испытывал подобные муки, но не было ничего общего между его сегодняшним искуплением и той постыдной оргией в прошлом. Наконец-то озарилась светом его апотемнофилия.
Последним, что он увидел сквозь ручей крови, хлынувший из навсегда разбитой головы на драгоценные осколки прошлой жизни, была мускулистая рука охранника, за волосы вытаскивающая девушку из шатра, и ее медовый петушок, падающий вместе с ней под безучастные ноги толпы снаружи.