Авиталь

Глава 24. У СТАРИКА

  Об увлечении дочери стихами Шамай с Ханой почти не знали, не интересовались. Авиталь пробовала раз прочесть матери несколько своих строк, но та выслушала рассеянно и вместо отзыва стала ворчать на прихотливую заказчицу. 

  Отцу дочь стихов не показывала, но после разговора об Иоханане старалась быть с ним почтительнее и послушнее. «Как бы я ни защищала Корэ, он бы не одобрил моей грубости с папой, а Господь и подавно». Шамаю покорность и ласковость дочери были как елей на душу; к тому же все знакомые расхваливают теперь его Авиталь налево и направо, а про неприятность с Эламом уже никто, кажется, и не поминает. Как не быть довольным: дочь занята хозяйством, трудится на поле, а где иногда пропадает по полдня — неважно, — верно, помогает соседям. 

  О литературном наваждении знал Харим. 

— Твой отец знает, что ты учишься своим стихам у этого твоего Александра? — раз спросил он, когда они пололи чечевицу.
— Папа своим занят, а меня не расспрашивает и не сдерживает ни в чём, — простодушно ответила девушка. — А почему ты спрашиваешь?

— Я так понял: старик деньги в рост даёт.
— Так ведь римлянам-то можно.
— Не только римлянам. Э, да не важно. Значит, философ и поэт?
— И ещё переводчик. Он столько всего знает! И самое главное: никогда не льстит и не старается понравиться. Слышал бы ты, как он разгромил стихи одного важного дядьки! Тот подлизывался-подлизывался, а всё равно получил по затылку! Хотя, мне кажется, дядька этот безнадёжный бездарь... По глазам видно. По глазам всегда всё видно, правда? И слов не нужно. И глупого видно, и чванливого, и честолюбца, и... всякого. А мне Александр сказал, что во мне есть искра.

— Искра! — буркнул Харим, окинул взглядом её личико и фигурку и снова заработал мотыгой. 

  Авиталь приостановилась, заговорила задумчиво, как бы сама с собой: 

— Папа о стихах не знает; да мне и неловко было бы их ему показывать. Не то, что он осудил бы... Вот Това — Това бы сразу осудила. 

— Това — мачеха Ицки?

— Ага, она. Для неё всё, что не связано с синагогой, и Храмом, и молитвами, и постами — всё грех. Я вот иногда думаю — вроде ничего в ней нет плохого, и говорит она мало и правильно, но так она от себя отталкивает... Она пустая какая-то. Любви в ней нет. Но больше всего меня мучает, что он, может быть, тоже осудил бы меня за стихи.

  Девушка опустила голову. Харим продолжал работу; не перебивал, не отвечал, но слушал внимательно. Авиталь совсем перестала его смущаться: о Корэ он знает, никого не судит, у него есть невеста, и вообще рядом с ним можно не притворяться, не выискивать слова, а говорить как есть и молчать сколько хочется. 

— Иоханан... он, конечно, не такой как Това, но... Он праведный и набожный всем сердцем, целиком. Он словно светом Господним наполнен. А стихи и книжки — земное какое-то.

— А о чём твои стихи?
— О природе, о... жизни, — Авиталь хотела сказать «любви», но не сказала: Харим о её любви к Корэ слушал и говорил неохотно.

— Как будто может быть природа и жизнь без Бога!

— Хм! Я с этого угла и не смотрела. Вот и Александр говорит, что в человеке дар только от Всемогущего. Ну да, перед Господом-то мне совсем не стыдно за свои стихи. Выходит, ничего плохого в них нет?

— Эх, ребёнок ты совсем. Человек без кожи.

— А ты на лицо молодой, а духом словно убелённый сединами старец. В глазах — «мудрость веков». Интересно, откуда? Ты ведь, кажется, и книг не читаешь?

— Почему, книги я люблю. Эти игрушки и мне приятны.

  «Но мудрость твоя — не из книжек, — подумала Авиталь. — Этой спокойной разумности, рассудительности в книжках не наберёшся; она откуда-то изначала, наперёд бывает вложена. Ну конечно же тоже Тобой, Господи! Правильно Харим говорит: всё от Тебя, Тобой и к Тебе».

— Если тебе нравится и перед Богом не стыдно, то пиши свои стихи и никого не бойся. Я бы не боялся.

  ***

— Вот глупость! — хохотал Александр над очередным сочинением ученицы. — Ну если ты под деревом, на дереве листва, а луна прячется за этой листвой, как она оттуда на тебя «смотрит бледным оком»? Я уж не говорю об избитом «бледном оке», — редкий рифмоплёт не обзывал так несчастное светило, — но как её сквозь такой заслон вообще видно? 

  Авиталь изо всех сил держалась, чтобы не разреветься. Уже дважды после безжалостного разбора её трудов и жёстких насмешек старика она, хлопнув дверью, бежала домой и давала себе зарок больше ему стихов не показывать. И всё-таки возвращалась: старик высмеивал за дело; перечитав непутёвые строчки, казавшиеся ей поначалу гладкими, она потом видела их уродливость и соглашалась: учитель прав. 

— А дальше ещё лучше: небо-то у нас, оказывается, всё в белых тучах! Ну и луна у Авиталь — сверхмощная! Пробила светом и тучи, и ветви с листвой! 

— Не троньте своими критиканскими лапищами этот литературный шедевр! — в отчаянии выкрикнула Авиталь, кинулась к двери... и тоже вдруг захохотала. 

  Шкафы дрожали от раскатов смеха; Александр отирал рукой слёзы, Авиталь, красная, обмахивала лицо платком.

— Вы можете хотя бы иногда не издеваться так открыто? — отсмеявшись, жалобно-укоризненно попросила она. — Мне и так совестно Вам всё это показывать.

— Нет, не могу, — весело отозвался учитель и добавил без шутки: — а совестно совершенно напрасно. 

  ***

  Не насмехался Александр только над строками, в которых сквозило чувство к Иоханану. О любви своей Авиталь нарочно старалась не писать. Вытравить её она решила вот каким самоубеждением: «Он меня на самом деле не заметил; мне всё показалось: и его взгляды, и то, что он ко мне неравнодушен». От такого уверения ей вправду немного легчало, —оставалась только злоба на себя и свои фантазии, — но тоска её невольно отражалась почти в каждом стихотворении. Александр обходил такие строки молчанием.



Отредактировано: 21.05.2018