Тихий стук, почти у самого уха, затем ещё один, но уже далеко, то оглушающий, то еле уловимый – так осень беседовала со мной уже на протяжении нескольких недель. Она говорила о многом, не скупясь на эпитеты и лирические отступления. Таким образом я узнал у самой природы, что та не любила ежегодные увядания, и оттого плакала горькими слезами.
Когда дождь стихал, то ухо, поначалу невольно, начинало прислушиваться к новым звукам, затем уже я сам любопытствовал, откидывая в сторону то, чем занимался, и шёл ведомый неким голосом тиши.
Тишина вообще, я заметил, никогда не была абсолютной, либо капельки после грозы стекали с крыши, чеканя то по дорожке, то по жестяной банке, сколько-то лет валяющейся под окном, либо птицы пели, перебивая вечерние стрекотания насекомых. Бывало даже ветер, что, казалось бы, заявлял о себе лишь подёргиваниями волос, щекочущим щеки, или же штор, привнося свежий, иногда прохладный, воздух, ведал о чем-то своём. И этому миру было, что сказать, о чем поведать и что предъявить его обитателям.
Я стал изучать языки ещё с малых лет и, к своему закату, понимал многих, но только тогда, когда следовало бы прибегнуть к безумию, я, почему-то, прозрел. В институте, для одного проекта, скорее развлекательного, мы с друзьями немного поиграли с азбукой Морзе. Для нас, лингвистов, азбука Морзе не представляла особого интереса, но, когда дело доходило до тематических мероприятий, мы, как педанты, были вынуждены покориться своим страстям. Я, как и мои друзья, понимал, что никто больше не поймёт маленьких отсылок, но столь таинственное взаимодействие весьма веселило молодых затейников.
И вот совсем недавно мне под руку попал учебник по азбуке Морзе, и я на досуге решил его прочесть. Вероятно сие было ошибкой, вполне возможно, что я расшевелил своих старческих демонов забвения и немного перегнул палку, увлёкшись некоей теорией, но, по правде, на старости лет уже не так принципиально выглядеть адекватно. Именно тогда я начал замечать, как со мной стали говорить.
Сидя у открытого окна во время грозы, с чашкой горячего чая, я вдруг зацепился вниманием за стук, который чётко собрался в слово “Приветствую”. Глухие удары дождя по черепице чередовались со звонким грохотом, и вот уже я расшифровал пожелание хорошего дня. Естественно, поначалу я усмехнулся, но, как ни странно, занятие своё не отбросил, а лишь наоборот, стал вчитываться внимательнее в точки и тире. В последующие разы я уже выходил не с чаем, а листком бумаги и карандашом. Ради любопытства, все ещё соседствующего с лёгкой ноткой неверия, я записывал любой шорох, доносившейся до меня. Продолжительные звуки становились тире, короткие – точкой, также глухие и низкие я фиксировал как тире, а высокие – точкой. Немного помучившись с новыми обозначениями, все же быстро привык различать точки и тире на слух, и уже даже почти неразличимое шуршание я стал слышать и понимать.
Один мышонок, которого я случайно напугал, чуть не наступив на него в высокой траве, выразил крайнее негодование, но принял мои извинения. Успокоившись, он рассказал про свои дела и даже показал норку, куда носил украденные из дома крошки. Я уж не стал говорить ему, что воровал тот с моей кухни, и принёс ему пару кусочков свежеиспечённого хлеба.
Сверчки по ночам пели о любви, да так красиво, что я часами не мог уснуть, уже даже не записывал, просто слушал и наслаждался. Подумал, как жаль, что ни один человек так не чувствует любовь, как маленькие насекомые. Впрочем, возможно они лишь говорили о своих чувствах, а выражали также, как и мы, буквально и приземлённо.
Но не все живые существа оказались доброжелательными, дятел, которого я встретил у леса, куда иногда выбирался на небольшую прогулку, велел мне не лезть в чужие дела и поменьше слушать, мол мне на уши присели мелкие паразиты, а я и рад им еду таскать. Он совершенно не понимал суть истинной доброты и поэтичного взгляда на жизнь. В конце концов я имел полное право забыться в своей глупости и потеряться в излишней услужливости. Откуда этот дятел знал, может в том было моё величайшее счастье, может я был одинок и так мог почувствовать себя причастным к миру. Ему легко рассуждать о пользе, он точно знает, что делать, и главное, к чему приведёт его дело, а я – так просто старик, с листками бумаги и завёрнутым в платок куском хлеба.
Я стал часами слушать дождь и радоваться, когда тот начинался, я откладывал книги, газеты, переставал слушать своих домочадцев, только садился у окна и смеялся тому, как много можно узнать, просто послушав. Крупные, уже достаточно холодные, капли ведали странному старику о прошедших днях, успокаивали душу вечными истинами и смешили, смешили, смешили.
Никогда бы не подумал, что буду беседовать о жизни с дождём. Хотя, кто знает, может именно с ним и стоит говорить о подобном? Люди уже давно не смотрят на жизнь, как на нечто прекрасное и мимолётное, как на любовь смотрит тот, кто её впервые ощутил.
Я долго не решался заговорить, все слушал и слушал о приятной мудрости, пока наконец не захотел поделиться своей. Как сумасшедший старик я сел на крыльцо и начал вещать свои истории. Про жизнь, детей, работу, как долго и много хотел рассказать, но все как-то не к месту было. Стало немного неловко, но дождь ответил:
– Я слышу. Я понимаю.
И мне стало тепло, будто сам плед грел меня, будто в ночи засветило солнце, наполняя меня этим светом и обнимая.
Оказалось, я был до боли скучен и ограничен, ничто не имело значения, пока оно не становилось прямо передо мной, а то, до чего я не мог домыслить, попросту испаряло огромные пространства вокруг. Если я видел дерево, то воспринимал его как дерево, не как целый мир, полный живых существ со своей силой мыслями и судьбой, не как кладезь полезных ископаемых или просто красоту множества мгновений, а как обыкновенное дерево, то, что когда-то выросло и когда сгниёт. Если попытаться осознать мои былые видения, то определенно можно разочароваться в людях, столько глупости плодиться бедным взглядом и столько печали рисуется потухшим сердцем, в котором только скупость и зависть.