Что будет после

Что будет после

Город был похож на чью-то акварель: такой же прозрачный, тонущий в близящихся серо-синих сумерках и пене цветущих яблонь. Это был её родной город, в нём она прожила всю свою недолгую жизнь. Но именно сейчас, вздумай она оглянуться по сторонам, она не узнала бы его – хотя вряд ли смогла сказать, почему: улочки оставались такими же узкими и такими же горбатыми и были вымощены всё тем же серым булыжником, и вокруг теснились до мелочей знакомые ей готические башенки и колокольни вперемежку с низкими двухэтажными домиками – и, как и во все времена этого города, одинаковые черепичные крыши этих домов заполняли голуби; хлопая крыльями, они взлетали с этих крыш, и доверчиво опускались вниз, и клевали разбросанные по земле крошки, а сквозь камни мостовой – и это тоже было всегда – пробивалась лебеда и ещё какие-то робкие тоненькие травки. И как обычно, расположившись с мольбертами прямо посреди улицы, сидели на неловких табуретах молодые женщины с безуминкой в глазах и кистями в длинных ломких пальцах...

Но она не видела всего этого. Она слишком привыкла к своему городу, чтобы без дела смотреть по сторонам, а сейчас ей и вовсе не было никакого дела ни до колоколен, ни до голубей, ни до сумасшедших художниц.

Сначала она бежала быстро – бежала, кашляя и задыхаясь от слёз, размазывая их по щекам и отчаянно всхлипывая; потом пошла всё медленнее… и под конец уже – едва-едва брела, с трудом передвигая ноги, и лишь изредка плечи её судорожно передёргивались последними рыданиями. Она шла, зажав ладонями уши и зажмурив глаза.

Остановиться пришлось, когда лицо ткнулось во что-то мягкое и гладкое. Как ткань.

Чьи-то руки осторожно взяли её запястья и отвели их от лица. Она хотела сбросить эти чужие руки, но они держали цепко.

Тогда пришлось и открыть глаза.

– Не нужно плакать, – произнёс человек. Голос был тихий, низкий, чуть хрипловатый, как после очень долгого молчания. И какой-то невероятно ласковый. – Больше тебе нечего бояться и не от кого убегать.

На вид ему было лет тридцать пять или сорок. Глаза у него тоже были добрые – она ещё ни у кого таких не видела, – тёмные и, кажется, усталые. Волосы тоже тёмные – длинная растрёпанная чёлка... А выше чёлки был – цилиндр. Настоящий, как у Пушкина.

А ещё был плащ с пелериной.

И трость с набалдашником в виде двух переплетённых змей.

А ещё...

Пока она чуть ли не с раскрытым ртом разглядывала незнакомца, плакать расхотелось окончательно. Человек одобрительно улыбнулся, словно ничего другого и не ждал, и принялся вытирать не успевшие высохнуть дорожки слёз с её щёк чистым белым платком.

– Почему ты плакала? – спросил он.

Девочка с готовностью всхлипнула, зная, что этому человеку она может рассказать о чём угодно и он выслушает и поймёт – и вдруг передумала. Почему-то.

– Я...

– Ну? – подбодрил он её.

Она ответила не сразу – сосредоточенно хмурила брови, всматриваясь куда-то вглубь себя:

– Я не помню.

– Значит, это не было важным, – сказал он.

И то, чего она так испугалась, разом отодвинулось и стало неважным. Далёким-далёким, как если стоять на дне колодца и смотреть вверх.

– Ты часто плакала и раньше. Отчего?

Она не стала удивляться, откуда он знает и зачем спрашивает, сказала только:

– Ну, отчего люди плачут... Проблемы в институте, с другом ссорилась часто, с матерью... – ответ прозвучал хмуро и с неожиданным смущением – все эти причины вдруг тоже показались ей далёкими и незначащими.

– Есть что-нибудь, что важно? – спросила она.

Человек улыбнулся, но ничего не ответил.

Они молчали, и некому было объяснить ей, кто она такая и зачем она здесь, и кто этот странный человек, одетый по моде девятнадцатого столетия, и что он хочет от неё – и когда затянувшееся молчание показалось вечностью и сделалось невыносимым, она снова сказала, настойчиво, почти с отчаяньем:

– Скажите, есть что-нибудь, что важно?

Тогда он протянул руку – узкую руку, затянутую в белую перчатку – и куда-то указал.

– Посмотри, – сказал он.

Она взглянула непонимающе – и тогда он добавил:

– Голуби слетелись.

Она посмотрела и увидела голубей: старая седая женщина, смеясь, крошила французский батон и бросала им крошки. У голубей были блестящие глаза и маленькие цепкие лапки, иногда они не могли поделить приглянувшийся кусочек и начинали ссориться, сталкиваясь, сердито курлыча и хлопая серыми крыльями, – и девочка, сама того не желая, тоже улыбнулась.

– А во дворе у тебя стоят старые качели, они старые и скрипят, – продолжал он. – Но ты любишь сидеть на них, потому что на них тебя качала мама, когда ты была совсем маленькая. А ещё в церкви, которая напротив твоего дома, по субботам звонят в колокол. А из окна твоей спальни видна большая звезда – ты помнишь?..

– Нет, – замирая, сказала она.

– Ты забыла, что живёшь в самом красивом городе на свете, – с печалью произнёс человек. – Подумать только – забыла и про голубей, и про колокол, и даже качели ты всё чаще обходишь стороной... А ведь когда-то была и крыша, на которой ты любила сидеть, и двор, и высокий-высокий каштан, и асфальт перед школой, на котором...

– ...На котором мы рисовали цветными мелками картинки и классики, – вдруг вырвалось у девочки. Её глаза заблестели, она взволнованно сжала его руку в перчатке: – Мы играли в классики, и в прятки, и в море-волнуется-раз; а на крыше, про которую вы сказали, я любила вовсе даже не сидеть, а лежать… вы знаете, у нас совсем низенький дом, и ветви тополя, который растёт во дворе, приходятся как раз вровень с крышей, и летом, когда летит тополиный пух, я люблю лежать на крыше и смотреть вверх – как клочья пуха падают вниз, и это похоже на снег, только тёплый, потому что – прогретый солнцем... А ещё мост с резными перилами, с которого так хорошо было смотреть вниз в тёмную воду; а звезда, которая у меня в окне, – это, кажется, Сириус, но я никогда не знала этого наверняка...



Отредактировано: 15.09.2023