Что скрывает снег

XI. Погребальный звон

Большой церковный колокол ожил, оповещая о смерти.

Редкие прохожие, которых тревожный звук заставал на улице, останавливались, крестясь. Однако вопрос, традиционный при этих обстоятельствах – кого же хоронят? – не звучал. Все горожане, включая жителей отдаленных кварталов на отшибе, и без того знали ответ.

На длинном столе, вынесенном в гостиную из столовой, стоял, готовясь отправиться в путь, лакированный гроб. Несмотря на спешку, плотник не подвел: последнее жилище Веры гляделось вполне пристойно.

Собравшиеся – черное облако траурных одеяний с белыми вкраплениями уместных к случаю кружевных платков, поднесенных к сухим глазам – тихо гудели.

За утро Софийский уже не раз слышал оборванный его появлением диалог:

– Слыхали ли вы, отчего гроб закрыт?

– Говорят, сам его превосходительство велел тело Веры Николаевны анатомировать…

– Господи, прости!

– От горя не в рассудке…

Но напрасно шептуны тушевались и в смятении отводили глаза. Генерала не тревожили их слова, которые он с самого начала предвидел.

Все минувшие дни он решал непростую дилемму: что вынести во главу угла – личное или служебное?

Долг слуги государева четко и беспрекословно велел сперва отдать последние почести стражу законности, затем – духовному пастырю, и лишь в последний черед – собственной супруге. Долг сердечной привязанности наказывал отринуть традиции вместе с доводами рассудка и выстроить печальный порядок, начав с конца.

В итоге Софийский пошел сам с собой на сделку, еще более преступавшую все представимые пределы общепринятого.

Всем трем столь различным гробам надлежало выйти в свое последнее путешествие в составе единой процессии.

Впрочем, даже если бы погребение состоялось в той очередности, что требовали и светские, и служебные правила, оно бы все равно нарушило и каноны, и традиции. Проводить погребальные обряды предстояло дьякону единолично – и тут Софийский был не в силах что-либо изменить.

– Прикажете выносить, ваше превосходство?

Петр, одетый в парадную форму, отмытый и постриженный ради прощания с хозяйкой, выглядел непривычно и несуразно. На минувших днях он вновь покрыл себя в глазах жителей славой, смешанной с суеверным страхом, вернувшись в город с мешком голов китайских краснобородцев.

Без сомнения, ординарец не имел резона ловить их живыми, а потом тащить на веревках через леса, неусыпно бдя, чтобы не исхитрились распутаться и сбежать. Это бы лишь замедлило отряд, а участи своей налетчики не избежали бы, и будучи доставленными на суд. Софийский тотчас же велел бы их расстрелять.

Так или иначе, погибшие от рук негодяев поселенцы из Лесного были отомщены, и могли теперь покоиться с миром. Однако же кровящий по снегу мешок, по виду – до верху набитый тыквами, пуще прежнего растревожил горожан, и так сверх меры обеспокоенных недавними событиями.

Но польза от совершенного наказания, конечно, не могла своей важностью уступить даже самым сильным городским тревогам.

– Молодец, Петро! Хвалю! – только и ответил Софийский, оценив трофеи, и дружески хлопнул солдата по плечу.

Толпа расступилась – гроб двинулся в путь, с тем, чтобы на перекрестке, разделяющем престижные второй и четвертый кварталы, встретить тех, кто провожал остальных.

Слившись, долгая процессия направилась в сторону храма. Впереди шел молодой дьякон, лишь в начале зимы принявший посвящение – хорошо еще, что имелся хотя бы он. За ним – двое служек, один из которых не по чину принял кадило. Следом – три закрытых по разным резонам гроба. Их несли параллельно друг другу, не желая отставать и терять очередности. Софийский, шедший в первом ряду сопровождавших, с неудовольствием отметил, как его солдаты затеяли нечто вроде состязания с полицейскими, и едва сдержался, чтобы их не одернуть.

О бок с генералом следовала бездетная вдова полицмейстера – спокойная, серьезная, в глазах – ни слезинки. Гладкая, нисколько не припухшая, кожа красноречиво говорила о том, что не проливались они и ранее. Дама не пожелала по обычаю накинуть вуаль, чтобы скрыть отсутствие скорби. Софийский, весьма уважавший нечастые в обществе проявления искренности, внутренне одобрил вдову.

Рядом с ней в белой траурной одежде маньчжуров шествовал толстый Цзи Шань с неизменной, опрятно заплетенной косой – точь в точь, как у подлеца Гидки.  Софийский ощутил сильный прилив неприязни и даже сжал кулаки, хотя и отдавал себе отчет, что наперсник покойного полицмейстера ни в чем перед ним не повинен.

Теперь, когда генерал-губернатор знал, кто сгубил Веру, на душе его полегчало. Любая, даже самая гнусная правда, всегда лучше неведения – и Софийский раз от разу все более в том убеждался. Однако, хоть и облегченная, душа продолжала взывать к мести – но с ней генерал-губернатор не спешил. Он намеревался приступить к вершению закона спокойно, на холодную голову. Иначе бы суд прошел скомкано и смазано. Софийский не смог бы его полностью прочувствовать, а значит – и успокоиться.

Обе жены Цзи Шаня, мало отличимые друг от друга, отступали на шаг, и там, сзади, вопили во весь голос, обливаясь самыми настоящими слезами. Как они умели их проливать, не чувствуя ни малейшей душевной потребности, оставалось для Софийского загадкой. Одна из удивительных азиатских тайн.

Рядом с маньчжуром следовал Деникин в сопровождении своего вечного спутника из низов. Молод, но сразу видно – толковый малый. Достойную смену выбрал себе покойный.

– Давно не видно тебя, дядя Мишай.

– Да, не ходил. Семейные хлопоты, – чисто, лишь с малейшим налетом иноземного говора, отвечал маньчжур, – Но коли надобна и вам моя служба, вам ведомо, где меня сыскать.



Отредактировано: 11.06.2016