- Так-то, конечно, лучше, - вздохнула Зинаида Давыдовна, откидываясь на взбитую подушку и поглаживая сморщенной рукой крахмальную простыню. – Я-то думала, что умирать придется в грязном. Ну, не буду, не буду. Знаю, что не любишь, когда о конце говорю. Только говори - не говори, а смертушка моя близко. Вот к ребятам схожу завтра, поздравлю, как следует, а потом – можно отправляться. А ты цветочки не забыла купить? Вот и хорошо, спасибо, деточка. Боренька очень цветочки любит. Да и Левушка тоже. А Ким – нет, он строгий, не романтик.
Тебе сейчас лет восемнадцать, не больше? Ты когда на скамейке сидела, в скверике, жалкая такая, зареванная, я так и подумала, что бездомная. Ну, ничего, ничего. Поживи у меня, осмотрись. А как ты за мной побрела? Как собачка доверчивая. И то верно, страшно одной в большом городе. А если бы я дурной старухой была? Заманила бы тебя, дурочку деревенскую, в притон или к жуликам каким? Смеешься… Я тоже смешливая была. Меня так и звали – Зинка-хохотушка. Папаша мой, сапожник Давид, уважаемым человеком в городе был. Когда в семнадцатом году объявили революцию, он очень растерялся, понять не мог – бедный он или богатый? А я будто ошалела от радости: помню, выбежала на улицу в стоптанных башмаках и отцовской фуфайке, выстроила всех соседских ребятишек и зашагала с развевающимся флагом. Правда, был тот флаг с белыми цветочками. Знаешь, почему? Да потому, что сделали мы его из бабушкиной праздничной юбки. Ох, и кричала же «несознательная» бабка!
Нет, с Георгием мы познакомились позже, в двадцатом. Смотрю я, любишь ты бабкины майсы слушать… Ладно. Я тоже давно с человеком не разговаривала, все больше с птичками-синичками…. А было это так. Перед Первым Мая организовали в клубе праздничный вечер. Очень много людей набилось. Комсомольцы. Приехал важный человек из Минска и долго убеждал всех, что, мол, организацию надо пополнять за счет всех слоев населения. Так и говорил, грамотно, убедительно. И вдруг вызывают на сцену – кого ты думаешь? – меня и соседскую девчонку Дору Фридман. Приезжий спрашивает:
- Хотите в комсомол вступить?
А мы ему:
- Всегда пожалуйста!
Тут же худой очкастый парень, «товарищ Ямпольский», прикрутил к нашим ситцевым кофтам новенькие блестящие значки. Хочешь посмотреть? Там, в баночке. Потом возьми себе. Мы с Доркой очень гордились, что за наш счет что-то пополнилось… А Ямпольский был настоящим революционером. Он тогда провел в Польше то ли демонстрацию, то ли забастовку, не помню, и сбежал в Белоруссию. Я часто видела его на заводе, когда он часами рассказывал о тяжелом положении трудящихся в Кракове, Лодзи и других загадочных городах. Как будто наши рабочие жили лучше.
Я уже завернулась кое-как в рваный клетчатый платок и доставала из газеты мамины парадные калоши, когда услышала:
- Что же это вы, товарищ комсомолка, калоши заворачиваете в партийный орган печати?
Калоши тотчас выскользнули из рук и разбежались в разные стороны. Ямпольский стоял рядом и улыбался очками в металлической оправе. Он поднял с пола помятую газету, аккуратно сложил ее и заткнул за ремень военных брюк.
- Георгий. Разрешите проводить?
Мы долго бродили по узким улочкам ночного Витебска. Неизвестно как оказались в чьем-то заброшенном саду недалеко от Замковой площади и по тропинке, петляющей среди кустов сирени, спустились к Двине. Река была раза в два шире и полноводней теперешней. По весенней воде бежали один за другим грузовые пароходы, почти незаметные, скользили рыбацкие лодки. И светлая жизнь была рядом и в то же время далеко, как другой берег для ребенка… Ты плавать умеешь? Я тоже не научилась…
Георгий нашел в песке детский самодельный плотик – пять-шесть связанных между собой досок, - соскреб ботинком влажный мусор и расстелил поверху солдатскую шинель. Мы уселись. Было тихо-тихо. Только где-то квакала одинокая лягушка, и я не к месту подумала про завтрашний дождь. Да еще про то, что надо бы сбежать от греха… Но было так чудесно, что не хотелось даже шевелиться.
Ну, вот. Дай-ка мне альбом, на полке лежит, коричневый такой. Ты, верно, читала по истории, какая холодная зима была в двадцать пятом году. Я когда в больницу пошла рожать, мороз перешагнул за сорок. В палате тоже было не жарко. Да и какая палата… Ширмочкой меня от других отгородили – и за это спасибо. Ребятки – три туго спеленатых столбика – лежали на кровати рядком, укрытые сатиновым одеялом. И тихо посапывали. И хоть появились они на свет один за другим, Кима всегда называли старшим, Леву – средним, а Бореньку – младшим. Вот они все вместе на карточке. Совсем не похожи друг на дружку.
Трудно ли жилось? Наверное… Мы тогда комнату снимали по ордеру как служащие. Сырая была комнатка, почти в подвале. Детишки вечно болели. Да и Георгий грустнел с каждым днем. Он стал часто вспоминать своих родных в Польше, просторный родительский дом. И письма вдруг перестали приходить. Иногда, по ночам, муж шепотом рассказывал о детстве, друзьях, о веселой девочке Ханусе с соседней улицы. Увлекаясь, он переходил на польский. И все говорил, говорил… А я не перебивала, только на дверь поглядывала: не подслушали бы.
Ты ничего не понимаешь, деточка! Какая турпоездка?! Нет, большие начальники, конечно, и тогда ездили в заграничные командировки, но мы же были мелкой сошкой. Впрочем, однажды он заикнулся, и попытка, вопреки поговорке, пыткой обернулась. Случилось это в году тридцать пятом. Вызвали Георгия по служебным делам в Москву. Это и раньше случалось, правда, редко. Ну, да, тогда не ездили в столицу по любому поводу. Георгий заранее записался на прием к инструктору ЦК партии. Область нашу курировал мерзкий такой человечек по фамилии Кривцов.
Вернулся муж через день, а будто годы не виделись: чужой, на десять замков закрытый. Вечер молчал, и день, и утро. Больше я не выдержала, спросила напрямик: