Дети Мнемосины

Дети Мнемосины

Дети Мнемосины

 

Есть острая забава

в том, чтобы, оглядываясь на прошлое, спрашивать себя: что было

бы, если бы... заменять одну случайность другой, наблюдать, как

из какой-нибудь  серой  минуты  жизни,  прошедшей  незаметно  и

бесплодно, вырастает дивное розовое  событие,  которое  в  свое

время так  и  не  вылупилось,  не  просияло.  Таинственная  эта

ветвистость жизни, в каждом мгновении чувствуется распутье,  —

было так, а могло бы быть иначе, — и тянутся, двоятся, троятся

несметные огненные извилины по темному полю прошлого.

(В. Набоков, «Соглядатай»)

 

 

1915 год, Петроград

Мать никогда не называла дочку по имени. Впрочем, дочкой тоже не называла. Ни разу за пять лет. Мать вообще никогда не разговаривала. То место, где у людей губы, у матери было всё в острых, глубоких морщинках. Иногда, очень редко, на этом месте прорезалась чёрная щёлочка и издавала чуть слышный стон. Кроме матери, у Лидии не было никого. Да и саму мать Лидия видела всего два раза в сутки: рано утром и глубокой ночью. На рассвете, когда Лидия открывала глаза, кутаясь в рваное тряпьё, перед ней маячила материнская спина, вся в морщинах застиранной блузы, с прилипшей к ней паутиной тонких волос. Не обернувшись, мать уходила, а на старом табурете неизменно лежала горбушка чёрствого хлеба и помятая кружка с грязноватым кипятком. А ночью, когда Лидия жевала от голода солому из вонючего тюфяка, мать возвращалась. Лидия её совсем не видела, только угадывала по звукам. Сверху на Лидию падал каменный кусок хлеба. Рядом падала мать и сразу же забывалась тяжёлым сном. Лидия грызла хлеб, слушая материнские стоны и кашель, переходящий в страшный, нечеловеческий хрип. 

Однажды ночью кашля и хрипов не было, и девочка мирно заснула, крепко сжимая в кулачке обмусоленный сухарь. На рассвете Лидия открыла глаза. Рядом на тюфяке, раскинув руки, не дыша, лежала мать. Лидия не издала ни единого звука, лишь отпрянула и всем телом затряслась. Она впервые увидела мать с открытым ртом. По чёрному провалу на лице ползала муха, то скрываясь в нём, то выползая наружу. Девочка откуда-то знала, что так будет: мать с чёрным ртом и мухой. Знала, что мышь осмелеет в тишине и выползет грызть хлеб, выроненный Лидией. Что дворник снаружи будет громко и сердито расшугивать котов. Что тихие, обильные слёзы зальются в рот и там будет солоно. Именно в таком порядке. Откуда-то она это знала, но забыла. А потому ничуть не удивилась, когда позже, днём, дверь в каморку распахнулась, и толстая дворничиха, почуяв беду, испуганно всплеснула руками и заохала. А потом пришли другие люди.

— Ах, ты, маненька-ая, мамка-то померла, ы-ых, — жалобно протянул старик-извозчик, шмыгнул и утёр нос рукавом. Лидию обдало кислым. 

— Ишь-ты, а глаза-то у тебя какие, — заметил вдруг старик, — чёрные да глубокие, что твой омут. Он начал всматриваться, точно заворожённый, в глаза девочки, продолжая причитать про грех, непутёвую мать, про беду. Внезапно смолк. В лысых глазах его с язвами прожилок появился страх. Извозчик отшатнулся, ахнул и выставил перед лицом девочки чёрную ладонь. Потом тоненько, по-старушечьи, заплакал, отмахиваясь. «Сгинь… сгинь…», — повторял он дрожащим голосом. Вскоре причитания его стали неразборчивыми, а взгляд — бессмысленным. Затем старик затих, перестал шевелиться и впал в странное оцепенение. 

Петроград растворился в дождевой взвеси. Лидия сидела, боясь пошевелиться, напитываясь дождевым мороком и дрожа всем телом. Лошадь мотала мордой, скалила зубы и громко фыркала, — будто пыталась разбудить хозяина. Но извозчик не двигался, так и стоял с растопыренной пятернёй и отсутствующим взглядом. Мелкие капельки серебрились в его бороде. 

Лидия знала, что всё так и случится. Что именно этот старик с бородой и лысыми глазами заберёт её из вонючей каморки, усадит в повозку и будет ей ыхать в лицо, кисло пахнуть и бормотать. Но то, что произошло с ним потом, его внезапный страх и беспричинное оцепенение, напугали её. 

Неподвижность у извозчика длилась несколько минут, и прошла так же внезапно, как и началась. Он помотал головой, зачем-то пощупал себя по груди, провёл руками по лицу и бороде. Рассеянно и тревожно огляделся, будто видел всё впервые. Лошадь обрадованно заржала. Старик вздрогнул, посмотрел на животное без узнавания, скользнул тем же взглядом по девочке. Не обронив ни слова, он неуверенной, оседающей походкой побрёл прочь, встряхивая время от времени головой. 

***

«Бродячая собака» доживала последние дни. Видимо, поэтому кто-то из пьяненьких фармацевтов жалобно подвывал по-собачьи под суховатый перебор пианинных аккордов. Впрочем, никто на него не обращал внимания. В подвальчике дома №5 по Михайловской площади пока ещё подавали вино, якобы нелегальное. Крупный господин с блестящими залысинами, заложив ногу на ногу, с аппетитом затягивался и пыхал дорогой сигарой. Николай вдыхал горьковато-терпкий дым и думал о том, что вот так пахнет весь этот богемный питерский декаданс. Упаданс, как он его называл. Тонкими нервными пальцами Николай теребил лацкан сюртука и сам не замечал, как давил нижнюю губу зубами до белых отметин. 

— Успокойтесь, голубчик, — крупный господин ловко, кончиком ногтя, стряхнул пепел и снова запыхал, — выпейте лучше вина, расслабьтесь.



Отредактировано: 22.06.2017