Девочка под деревом

Пролог

Бесшумным шагом
По мертвым листьям
Война ступала.

 

Месяц Яблок, 2574



      Если сидеть неподвижно, то почти не больно — словно она становится деревом, в выступающих корнях которого спряталась, словно она тоже может ничего не чувствовать.
      Если вслушиваться в звуки ночного леса, то почти не страшно, что кто-то подкрадется и неожиданно нападет, — она различает, как шумит запутавшийся в ветвях ветер и как трещит хворост под ногами.
      Если обнять себя за плечи, то почти получается не дрожать, разве что теплее не становится, а желание свернуться в клубок, как это делают кошки, спрятаться среди мелких веток и прошлогодней листвы, не исчезает.
      Сэйа закусывает губу — хочется расплакаться, хочется домой, хочется чтобы мама обняла и погладила по волосам, успокаивая…
      Мама мертва, равно как и старший брат. И дома больше нет — она сама, своими руками спалила его, защищаясь. А плакать…
      Плакать нельзя — это могут услышать.
      Сэйа ведет плечами, пытаясь хоть как-то размять затекшее тело, и осторожно подтягивает колени к груди. 
      Прошел почти целый день с момента, как люди с того берега напали на их дом; почти целый день, как она прячется в лесу от тех, кто может прийти за ней — ведьмой, посмевшей напасть на одного из них.
      Прошел почти целый день, как она стала другой. Как еще недавно черные волосы стали белыми, похожими на только выпавший снег. Как на запястьях появились браслеты из синяков, а на спине — вырезанное ножом ругательство.
      Прошел почти целый день, как в ней проснулась магия — ярким пламенем в ладонях; теплом, бьющимся в крови и словно выжигающим тело изнутри; слабостью, от которой хочется закрыть глаза и уснуть.
      И, кажется, прошло почти две триады с того момента, как она почувствовала на себе изучающий взгляд.
      Она помнит, как испуганно тогда схватила воздух ртом — испуганно и непозволительно громко. Как вскинула голову, пытаясь понять, кто и откуда может за ней наблюдать, — и как это возможно, если она не слышала шагов, не пришли же за ней по воздуху? Как вспыхнули жаром ладони — жаром, но не пламенем. И как взгляд словно сам наткнулся на сидевшую на одной из нижних веток ало-оранжевую — будто созданную из огня — птичку, размером не больше воробья.
      Кажется, она даже не успела испугаться, удивленная тем, что видела. Или уже напуганная так, что бояться сильнее было просто невозможно.
      Кажется, она даже склонила голову к плечу, невольно повторяя движение неведомого создания, больше похожего на всполох пламени. 
      И вздрогнула, когда удивительное, невиданное раньше существо осыпалось с ветки ворохом крошечных искр.
      Кажется, только тогда она смогла снова дышать.
      Она никогда не боялась леса и тех, кого в нем можно встретить, равно как и того, что из него можно принести.
      Мама только качала головой и улыбалась, старшие братья трепали по волосам, пока отец молча показывал, как свежевать кролика: молча и не пряча гордость во взгляде, когда она не отвернулась испуганно, стоило ему начать сдирать грязно-серый мех с небольшой тушки.
      Сэйа помнит: они потом два дня ели вкусную, наваристую лапшу — мать выменяла шкурку на муку, а тройка кур снесла несколько яиц.
      Ей тогда еще не было семи.
      Не испугалась она и в одиннадцать, когда гостья из леса ночью пришла в их двор и загрызла двух старых кур, которые изредка, но еще несли яйца, и петуха.
      Сэйа помнит, как хрипела проткнутая вилами, издыхающая волчица, как скалила зубы, но не выпускала из пасти мертвую птицу; и как тихо стало, когда отец перерезал ей глотку; каким темным пятном тощий зверь лежал на земле.
      И как отец — она никогда не видела его таким хмурым — ушел в подлесок, а вернулся, таща за загривок кости, обтянутые редким, грязным мехом.
      Она помнит, как сначала подумала, что отец убил еще одного волка — странно маленького, выглядевшего так, словно он уже мертв, а оказалось, что существо было еще живо, хотя и тряслось от страха. Или от голода.
      Она помнит, как мама плакала, переводя взгляд с мертвой волчицы на скулящий комок в руках отца. И как относила запертому в курятнике зверенышу миску с вареной свекольной ботвой, ставила ее на лезвие лопаты и проталкивала в узкую щель между досок, которую сразу же закрывала большим камнем.
      Она и сама кормила волчонка. На третий день. 
      Открыла калитку, вошла в курятник, поставила миску рядом с забившимся в угол зверенышем, глядя на него с любопытством, мечтая погладить его, потрогать тот бок, на котором виднелся неровный, едва затянувшийся шрам, рассказывая о чем-то, чтобы успокоить…
      И замолчала, когда острые зубы слабо, но все же сомкнулись на протянутой руке.
      Мать не произнесла ни слова, промывая три глубоких пореза. Молчал и отец, зашивая их пропитанной сначала крепкой наливкой, а потом дубовым отваром ниткой. Молчал и Маттиас, на коленях которого она и сидела; молчал и чуть надавливал ладонью на затылок, вынуждая уткнуться лицом ему в грудь. Молчал и Айдан…
      Она тоже молчала — первые несколько стежков. А потом начала скулить — тихо, почти также, как и напуганный, все еще запертый в курятнике волчонок.
      Отец отнес его в лес не позднее чем через триаду. Его и две куриные головы, которые мать почти впихнула в его ладонь.
      Сейчас, сидя в выступающих корнях старого, разросшегося дерева, ей хочется скулить так же, как тогда. Скулить, уткнувшись лбом в колени и обхватив живот руками, обхватив так сильно, чтобы на боках остались новые синяки — уже от ее пальцев, а не от чужих грубых рук.
      И пить — хотя бы несколько глотков воды. Или хотя бы капель.
      Она была бы рада дождю — пусть даже холодному и сильному, пусть даже от него придется искать другое убежище, зато не нужно будет идти к реке.
      Она знает, что в такую погоду как сейчас, дождь будет чудом — слишком сухо и безветренно. Конечно, родители не раз говорили, что Один заботится о всех своих детях, но что-то подсказывает, что едва ли он пригонит в Бриль тяжелые тучи, чтобы напоить единственного ребенка, чью мать убили почти день назад.
      Значит, ей придется идти к реке. Не сейчас, хотя бы через половину триады, когда в лесу стемнеет настолько, что передвигаться без факела смогут только те, для кого это место почти как родной дом. Те, кто как она, бывает в этом лесу почти каждый день, кто знает его звуки и запахи, кто помнит тропы и капканы, свои и чужие. Вот только кто из них решится на такую вылазку, зная, что рядом могут быть солдаты с того берега, и что лучше остаться дома, если ты хочешь выжить? Это у нее нет выбора, или — он у нее просто совсем другой, ей для того, чтобы выжить, нельзя оставаться на месте.
      Холодно.
      Сэйа зябко втягивает голову в плечи.
      Наверное, она могла бы развести костер — собраться кучку хвороста и придумать, как снова вызвать огонь в ладонях. 
      Могла бы, если бы не боялась так сильно, что ее найдут. Или если бы была уверена, что сможет отбиться во второй раз и убежать.
      Больше ей бежать некуда, если только в самую чащу, где могут быть волки, — чтобы не позволить просто убить себя, чтобы на память о ней у напавших остались хотя бы отметины от острых клыков.
      Сэйа закусывает губу и морщится — ей, конечно, хотелось бы не сдаться так просто, не позволить снова резать лицо или бить ногами в живот, не дать им закрывать ей рот ладонью и делать больно там, где раньше ее никто даже не трогал…
      Ей хотелось бы, а телу просто больно, тело устало. И то, что кровь, потекшая по ногам, когда она утром добралась до этого дерева, до сих пор иногда идет, пропитывая подол рубахи, говорит только об одном: она сможет добраться до реки, чтобы напиться, но вернуться обратно — едва ли. 
      Или — только с рассветом, если доживет до него.
      После этого можно будет рискнуть и добраться до оставшихся капканов, которые вчера ставил брат, — если никто не решил присвоить их себе. И если вчера он поставил их все, а не только тот, который она уже разобрала, чтобы обрезать волосы острым черепком от миски.
      Сэйа морщится: не обрезала, обкромсала, намотав их на кулак, водя по до боли натянутым прядям осколком обожженной глины, пока у нее в руке не остался белый длинный хвост, чем-то похожий на лошадиный.
      Она помнит, как разжала пальцы, как легкий ветер подхватил несколько волосинок, потянул их дальше… И как она смотрела на них и не верила, что эти белые пряди — ее. У нее ведь всегда были черные — как уголь, как сажа, как копоть. Всегда, сколько она себя помнила, с того момента, когда они отросли настолько, что стали лезть в глаза. Наверное, она бы так и не поверила, если бы не оставленные черепком царапины на шее: саднящие, болезненные, пачкающие пальцы кровью.
      Сэйа закрывает глаза — глупо думать и жалеть о том, что уже не вернуть. Волосы у нее теперь другие. Она сама теперь тоже другая. И лучше подумать о том, что она будет делать, если…
      Сэйа открывает глаза и вскидывает голову, щурится, всматриваясь в заросли от которых ей послышался не шелест старой листвы или стрекотание ночных насекомых, а шаги. 
      В темноте почти все деревья похожи на людей, и несколько ударов сердца она думает, что ей просто показалось — мало ли, что может померещиться в лесу ночью?
      Сэйа щурится сильнее, скользит взглядом по размытым силуэтам, ищет в каждом из них что-то, что позволило бы понять…
      По спине бегут мурашки: рядом, совсем рядом, шагах в десяти от нее, стоит человек — смотрит на нее, но не двигается с места.



Отредактировано: 10.12.2018