Сколько себя помню, я всегда вся в пыли и грязи, простая белая майка в подтеках непонятного происхождения, я не мылась три дня, поэтому волосы веселым ежиком. Я трогаю свою сожжённую бровь после того эксперимента, стоя над чертежами на столе. Но не могу сосредоточиться.
Он сейчас, наверно, пьет свой чай на веранде большого светлого дома. Смотрит на прибой. Весь в бежевом льне, аккуратный маникюр, дорогие кожаные сандалии.
Мы договорились и взяли отпуск оба. Но я не могу просто взять и остановиться, а ему всегда на пользу ничегонеделанье и экзистенциальные фрустрации. Чертов гедонист.
И через месяц он вернется в Москву в свою квартиру-музей, найдет нового протеже, будет гулять с ним, пить, говорить о глубоком, поднимать жемчужины из глубин его души. Даже черными не побрезгует.
А я все по гаражам, по коммуналкам, по студенческим общежитиям. Ему же достаются огромные галереи и парки, старые улицы и исторические особняки. Приятное общество, в общем.
Даже на нашей первой фотографии где-то в нулевых двадцатого века, мы комично смотрится вдвоем. Я как раз тогда шептала своему новому протеже про конструкцию легкого и скорострельного арбалета, кто знал, что на первой мировой из них будут убивать. Мы об этом с Ним никогда не говорим. Он просто смотрит на меня, я все понимаю. Это взгляд чистых прозрачных глаз, похожий на весеннее небо, умеет меня пугать или заставляет хотеть непонятного. Например, сделать что-то более чувственным, чем функциональным…
Так вот, я на фотографии с арбалетом в руках, в отличном черном плаще с большим капюшоном, и там получилось, что тень от него наполовину скрывает мое лицо. Ну понятное, дело, я в брюках, никто не признает во мне ЕЕ с первого взгляда, ботинки на толстой подошве в какой-то грязи. А Он… Он в светло-песочном костюме тройке, он как раз вернулся с раскопок на Востоке, глаза его лучатся, волосы и так светлые, выгорели до прозрачности. Борода только что от барбера, пахнет мускусным и древесным. Откуда я это знаю? Он мне сам рассказал, показал новый флакон, говорит это мой протеже изобрел.
Я пфыкаю на слово «изобрел», и бью его по руке, чтобы он перестал трещать, нужно замереть на минут 20, чтобы изображение получилось четким. Надо поработать над этим еще. Только я еще не нашла с кем. ОН не замирает, начинается оттряхивать свой рукав, хм, оказывается я забыла руки помыть от смазки для тетивы арбалета. Я шиплю на него, он встает ровно, выпрямившись, откинув назад свои красивые широкие плечи. И кажется, еще немного, он поднимет руку и там вспыхнет, переливаясь голубым, фаербол. А у меня глаза загорятся красным и вылезут клыки.
- «Ты как чертик из табакерки», - Он треплет меня по ежику. «Мне пора, сегодня слушаю целый день новый концерт для фортепианно с оркестром, Рахманинов не в духе. После своего провала он только пришел в форму»
- «Играешь любимого друга?» - спрашиваю я его
- «Врача-гипнотизера»- он закатывает глаза
Я ужасно громко смеюсь, пячусь назад, спотыкаюсь и лечу на пол, а за мной весь реквизит фотохудожника. Охаю, вытираю слезы и сопли тыльной стороной руки, поздно вспоминаю, что она грязная. Он тоже смеется, спрятав лицо в ладони, у него глубокий смех, мне нравится его смешить, но чаще это Он меня смешит. Искусство — это смешно. Черный квадрат, «дерьмо художника», «фонтан» Дюшана.
Наука – это больно. И когда я громила его дом после атомных бомбардировок Нагасаки, кричала матом, рвала на себе волосы. Он молча сидел на полу. Я разнесла его кухню, весь его фарфор, изрезала руки в кровь.
«Ты понимаешь», - кричала я ему, «Понимаешь??»
«Понимаю», говорил Он, - «вместо чистой энергии для нужд человечества – ядерное загрязнение прекрасного острова, разрушение человечности»
Я сползала по стене, рыдая и воя, рядом упал подломленный стул, я со всей злостью кинула его в окно и заорала еще сильнее. Стекла вынесло звуковой волной, весь ажурный балкон с видом на старую площадь, усыпало стеклянной щепкой.
«Ты не понимаешь», - крикнула я. Я встала, вытерла лицо рукавом рубашки, и выбежала в окно, если так можно сказать, мостовая, мостовая, Рим, вечер, люди в кафе едят пасту, я бегу, разгоняясь мои легкие лопаются, кожа трещит, разрываюсь на атомы, и как звенящий на одной ноте - белый шум, вливаюсь в разрушенный город, собираю разлетевшиеся атомы, вбираю их в себя, как губку. Уплотняюсь, меняюсь в цвете, я как Тоторо из сказок ЕГО рассказчика..
Но все никак не могу прекратить орать, кричу, но никто меня не слышит. Кроме Него. Он тоже уже где-то тут, его голос льется, как вся вода в мире, он омывает умирающих, гладит женщин по волосам, поет младенцам колыбельные.
Я разгребаю завалы, инструктирую врачей, Он собирает всех вместе, уводит в безопасное место, говорит так, как я бы никогда не смогла.
Поэтому он голос, а я руки. И руки творящие всегда грязные, голос вдохновляющий всегда божественно чист.
Москва, июль, начало нулевых уже двадцать первого века. Я в комнате коммунальной квартире, пью колу прямо из бутылки, мне жарко. Повезло у меня есть балкон, и он выходит на театр, всегда интересно смотреть, как Его питомцы, ну не все, конечно, НАЧИНАЮТСЯ. Он вечно там торчит в июле и в августе, потому что со всей страны сюда приехали «бездельники», я их так называю. Он принимает все мои выпады благосклонно, с величественным высокомерием.
Конечно, когда один из его подопечных, тогда, в 46м, валялся с температурой 41 и уже хотел отбросить коньки, это я принесла пенициллин, собственно из-за него он и был придуман, из-за его примитивиста, фу фу фу. Никаких сантиментов, заголяйте попу, любезный. И еще 9 раз в таком же духе. А теперь живите долго и счастливо. ОН тогда по-джентельменски, уходил в другую комнату, когда его протеже охал, как под пыткой от укола, а потом блевал в туалете, первые антибиотики были не то, что сейчас. Убивали порой и спасаемого тоже.
Помню ЕГО, тогда он любил просторные костюмы из хлопка с рубашками и усики без бороды. Карандаш за ухом, (хотя это было модой скорее моих инженеров, а не его художников. Хотя архитекторов мы так и не поделили)