Фёдор Басманов. Опричная Жар-птица

Пролог. Белое озеро, август 1570 года

Белое озеро, 1570 год

…На Руси все закаты — червчатые, все звонницы — высокие.

Коль столкнут — падать долго и больно. Даже если внизу заросли можжевеловые. А падать будешь снова и снова. Покуда участь свою не примешь.

Эх, сквозь воду смотреть трудно. Наплывает, глаза застилает. Руками не взмахнешь, как махал, когда с высоты падал, воду не разгонишь.

Небо северное и отсюда видно. Все звездами усыпано, особливо в августе.

В августе особенно маетно. Когда яблоками пахнет и дымом из дымниц посадских. Наглядеться на это небо жизни не хватит. Что делал я в жизни своей, Господи?

Смотрел, да оказалось мало! И жизни самой мало.

Руки выпростаешь — тянут. Иной раз думается, ангелы — вверх. А оказывается — вниз.

Сыном быть хотел Тебе и миру, что сотворил Ты.

Не рабом.

Воином быть хотел Помазаннику Твоему.

За это ли плачу?

Закат только-только распластался над Белым озером, а прозрачный месяц уже выглянул и начал плутать меж крестами Успенского храма, брежно поддевая рогами тонкие облачка и пугая своим внезапным появлением суеверных.

Тревожным казался вечер. Небо будто тлеющими углями кто засыпал. Тронешь — зашипят, задымятся, обожгут.

Зазвучали приозерные заросли стрекотанием, зашуршали от ветра. Августовский день выдался солнечным, жарким, сморил все живое. Но к вечеру Белое озеро покой потеряло. Волны шумно обрушивались друг на друга, облизывая берег темно-синей, почти черной водицей. Оставляли на каменистой земле мутные разорванные водоросли. Хоть и запахло непогодой, но не менялся привычный ход вещей. Замолчали с последними лучами заката визгливые горобцы, одинокая выпь закричала, тугу нагоняя на рыбаков.

Если бы захотел случайный путник али житель местный с высоких холмов северного посада разглядеть, что происходит здесь, в укромном низинном уголке у Белого озера,— глаза бы проглядел, а не смог. Да и не стремился сюда добрый человек после захода солнца. Не разбойников, не татей ночных боялся честной люд. Нечисти полуночной и то не боялся. Чего ее, дурную, бояться? От нечисти защита — молитва хорошая, слово Божие. Своих же боялись.

Узкую, поросшую ежой и сыпучей тимофеевкой дорожку, что вела сюда от местной тюрьмы, в которую время от времени свозили опальных людей и царских изменников из града столичного, местные прозвали «безвозвратной». Онде[1] чертями детей непослушных пугают, а местных — тюремщиками, столь непохожими на холеных столичных катов.

Страшные угрюмые мужики то и дело сновали по этой дороге, особливо после наступления темноты. Даже не отай, открыто — точно добрым божьим промыслом занимаются! Хотя от промыла их жители прибрежных поселков седели раньше срока. А мнихи, спокойные по-северному, не раскидывали в этой части озера рыболовные сети, опасаясь улова, после которого молиться придется усерднее.

Последние дни затишье стояло. Дремала захудалая обитель, при которой нечастные и проклятые находились. Название обители людская память для потомков не сохранила. Да и зачем? Ежели при виде острожных стен и тогда осеняли лоб крестным знамением, в глубине души понимая — толку не будет.

Нынче — тишина вокруг озерная. Даже криков, что обычно можно было расслышать сквозь ветряную немоту, не доносилось. И мучителей людских никто не видал ни в городе, ни на берегу.

Лишь этим вечером камышовую соленую тишину нарушил навязчивый скрип телеги. Когда телега остановилась, вспугнув стайку поток, клюющих у обочины тимофеевку, худая лошаденка, почти до костей прозрачная, заржала. Тут же получила кнутом от раздраженного возничего.

Он потрепал рыжую густую бородку, всмотрелся в бесконечную озерную даль, словно просчитывая что-то в уме. Оставшись довольным своими измышлениями, обернулся, сердито окликнул тех, кого вез:

— Слезай! Прибыли.

— Нань? — в телеге завозились.

Старик зевнул, с ворчанием потер затекшую поясницу и ногой растолкал человека, что забился в самый угол, где навалена душистая солома.

— Меркушка, подымайса!

— Не сплю я, — раздался молодой голос. — С таким грузом поспишь разве? Это вам все одно. Хоть репы мешок, хоть…

— Помолчи! Одна звяга[2] от тебя, остолбень.

— А ты что хотел, Спиридон? Что я вас по всему Белоозеру катать буду? — хмыкнул рыжебородый возничий. — Живее дело делайте и разойдемся. Мне утром в столицу выезжать, светлому князю объяснять, как же так вышло. Поблагодарите, что без ваших имен обойдется. Да не мерекайте, что об вас пекусь. О себе. Мне помощников нынче новых искать — хлопоты лишние. Тем паче здесь одни мнихи, дьяки, пьяницы и рыбаки. Никого путного. Из столицы привозить? Кто сюда захочет? Уж сколько раз сбегали. Ищи их потом…

— А вышло что? — тот, кого возничий назвал Спиридоном, слез с телеги. — В воду сейчас сбросим, и дело с концом. Найдешь что сказать, Григорий Лукьяныч. Первый раз, что ли?

Мужичонка попытался всмотреться в грубое лицо возничего. Недовольный, злой, но песочные желтоватые глаза немы. Темнил что-то столичный гость. Допрежь не случалось, чтобы так серчал, будто к праотцам отправили не отверженного Богом шлынду, потерявшего все, что имел, а важного кого. Тюремщикам нынче объяснял, как «робить надо», так две палки о хребты поломал. Скулеж на весь острог. С чего осерчал? Раз темнит, значит, лишнюю монету можно выпросить, ежели с умом подойти. За молчание дорого дают.

— Искать будут? Тех, кого к нам присылают, таких уж не ищут, не дозываются. Семья-то была у него? Все батюшку перед смертью звал, да девку какую-то в темноте выискивал, помешался, видать.



Отредактировано: 27.04.2022