Как белый теплоход от пристани

Мой дядя

 

Дядя Слава – это мой кровный родственник по линии отца.

После гибели папы, ведомый чувством родового долга Самородских, он был единственный, кто всерьёз подошёл к вопросу закладки во мне черт мужского характера. Подошёл оригинально: со стороны нравственного, как всем казалось, разложения. Впрочем, я немного забегаю вперёд – всему свои строки.

Мой дядя – элемент по старым временам уникальный. Настолько, что даже сейчас, лишь при упоминании о нём, моё настроение взметнулось ввысь, как Сергей Бубка над Парижем 13 июля 1985 года[1]. Это человек крайностей, страстей, лощёного ума, исполненный внутреннего благородства даже в бегстве от хулиганов.
---------------------
[1] В этот день на Чемпионате мира по лёгкой атлетике, проходившем на стадионе им. Жана Боуэна (Париж), прославленный советский и украинский прыгун с шестом Сергей Бубка впервые в истории этого вида спорта взял шестиметровую высоту. (С.О)
---------------------
Свой род он ведёт по ветви польской шляхты, а убедительные постреволюционные вкрапления в древо пролетарских красных звёздочек упорно игнорирует. Колбасу он вкушать избегает – склоняется к буженине. Знакомству на улице в любом случае предпочитает общество куртизанок. Больше молчит, а для объяснений прибегает к доходчивой, ярко-красочной блатной скороговорке.

Он всегда был таким, необычным. Его гарцующая личность всегда на два лошадиных корпуса выдавалась из стройной шеренги заурядных советских граждан, завязших в муштре. Из всех театров того времени дядя признавал только «Таганку», хотя ни разу там не был. Он нигде не был, кроме детских Новогодних представлений, куда за компанию водил его я, октябрятский передовик и отличник. (Больше всего дядя Слава уважал ледовые шоу в Лужниках, и часто ворчал, если приглашения были не в Лужники, а, скажем, в Кремль.)

Самая же главная его черта, я считаю, была и остаётся неспособность стерпеть незаслуженно нанесённую обиду. Себе или кому-то – не важно. Лишь острый нюх зацепит душок попранной где-то правды, он в ту же секунду взвивается боевым петушком и один бросается на целую ватагу. Эта дьявольская страсть к справедливости укрепила в нём свои казарменные порядки ещё с первых посещений военкомата.

Среди призывников всех поколений существовала традиция оставлять на стенах его отхожего места памятные надписи. Расписаться там «Братеево – козлы» или «Орехово – уроды» было чем-то вроде ритуального обряда на удачу. И за время существования учреждения удача привлекалась такое количество раз, что его стены могли поведать едва ли не больше, чем собственный архив.

И вот, когда мой дядя (тогда ещё зелёный новобранец) и двое его приятелей кончали в уборной свой дерзкий экспромт, в этот мавзолей пацанской терпимости ступил товарищ военком, грозно потряхивая рюкзаком непомерно раздувшейся брюшной полости. Среди надписей, уже ему знакомых, он взглядом старослужащего ухватился за новую, беспрецедентной грубостью и гнусностью слов унижающую все окрестные микрорайоны перед дядиным. Отреагировав на хулу резвее, чем на позывы собственного организма, военком дал одному из ребят своё офицерское благословение красить всё, что в автографах пестрило исторического связью времён: стены, потолок, местами пол и даже некоторые сливные бачки. Воспитательная подлость заключалась в том, что из трёх возможных виновников был выбран только один. Над головами будущих призывников нависло молчание: тяжёлое, как бремя наказания, и неприятное, как испражнение комиссара.

Со стен, с потолка, местами с пола и даже со сливных бачков к сердцу дяди потянулись слёзные ароматы чернил, укоряющие, взывающие к справедливости и отмщению. Тогда он, блистательный и величественный в своём поиске правды, словно гусарские эполеты, через три звонких шага по кафелю плитки распахнул дверь кабины, где угнездился военком, и громко, чётко, по-пионерски отрывисто взял вину... да переложил её на другого, третьего паренька.

Так, из-за стальной и несгибаемой честности дядя Слава начал терять друзей.

Зато приобретал новых. Примкнул, например, к недовольным советской системой. Будучи трезвым, диссидентствовал втайне. Чуть усугубив, нёс обличительное слово из кухни в народ. Унижение прав и достоинств советских граждан он встречал с благородной яростью, широко и разудало, по-русски, с переворачиванием столов и возгласами «Наших бьют!», а у себя дома, под диваном хранил полную коллекцию зеленоватых президентов США[2], за что и отмотал свою «десятку» на политической Голгофе.

Годы репрессий его не изменили. Не подломили, не ослабили. Трудиться на Советы он по-прежнему почитал за нижайшую подлость по отношению к себе самому и зарабатывал свой хлеб с икрой в ресторанах саксофонистом. С тем же сияньем непокорного он держался за древко трёхцветного русского стяга и, как утренней росою, умыл своё лицо счастливыми слезами 21-го августа 1991 года[3].
---------------------
[2] Дядя Слава до сих пор не может «простить» мне правды, согласно которой Бенджамин Франклин (1706–1790), изображённый на 100-долларовой банкноте, президентом США никогда не был, а имел должность Президента всего лишь Верховного Совета Пенсильвании. (А.С)
[3] Дата политического триумфа Бориса Ельцина и демократического курса, провозглашённого им для новой России. (С.О)
---------------------

Добившись для России, как он верил, прогрессивного и светлого, дядя Слава направил реформаторский взор на меня, своего дорогого племянника, кончившего на тот момент шестой класс средней общеобразовательной школы.

До его вмешательства в воспитательный процесс я отлично учился, не спорил со старшими и всюду слыл милым, обаятельным мальчиком. Но вот в тихую и добропорядочную жизнь мою, шпорами звеня и саблею сверкая, ворвался пан Самородский, а вместе с ним, потрясая косматыми головами, и страсть его лет молодых – «Битлз».

Их бит меня перестроил от темени до пяток. Формальные подпорки бытия сменил на фундамент мировоззрения. Из вычурной классики сотворил голодную и жадную до чувств импровизацию.



Сергей Осмоловский

Отредактировано: 19.11.2020

Добавить в библиотеку


Пожаловаться