Каменное зеркало. Книга 3. Алтарь Времени

Размер шрифта: - +

3.4.-4

* * *

На следующий день Штернберг ничего не сказал Дане о своих планах вновь увезти её из страны. И на следующий после следующего... Всё то, что надо было обдумать, решить, сделать — причём немедленно — он малодушно откладывал со дня на день, как будто его личное время приобрело свойство растягиваться до бесконечности.

Словно бы туман потусторонности отгородил этот дом от всего мира — Штернбергу порой чудилось, будто либо он попал в рай, либо весь прочий мир, где бушевала война, провалился в ад. Штернберг ловил себя на мысли, что ему не хочется думать даже о Зонненштайне — хотя он постоянно чувствовал нечто наподобие исходящей оттуда глухой пульсации, словно там, не столь далеко отсюда, за холмами, билось огромное сердце — или, точнее, тикала бомба с часовым механизмом. Бомба, зашитая в солнечном сплетении его гибнущей родины.

На что способен «Колокол», окружённый древними каменными отражателями Зонненштайна, где само Время становится подвластно человеку? Действительно ли такое оружие нанесёт удар хоть по заокеанским городам — или просто породит вихрь тотального уничтожения, который сметёт в небытие всё на своём пути? Мысли об этом казались сейчас Штернбергу чужими и мёртвыми, отгороженными многометровой каменной толщей.

Жизнь была здесь — в каждой минуте, как целый мир отражается в единственной капле светлого утреннего дождя. Хотя бы — в удивительном пробуждении, когда Штернберг, быть может, впервые за свои четверть века проснулся с улыбкой — оттого, что снилось что-то очень хорошее — а затем ощутил спокойное глубокое дыхание у плеча. Это было так непривычно — и так обнадёживающе: его мечта сбылась. Он приподнялся на локте и долго смотрел на спящую, не смея тревожить. А когда Дана открыла глаза, тихо произнёс:

— С добрым утром, душа моя.

В холодной спальне, где они, дрожа, одевались; в более чем скудном завтраке, вкуса которого Штернберг даже не ощутил, потому что Дана сидела у него на коленях и ели они одной ложкой на двоих; в бесцельных прогулках возле особняка, когда они говорили о чём угодно, только не о будущем и тем более не о войне, — во всём этом была такая свежая, новорождённая сторона жизни, что Штернбергу казалось, будто прежде он дышал лишь одним лёгким и вот, наконец, открылось второе. То, что произошло между ним и Даной, сняло последнюю преграду, отождествило их друг с другом, и сразу стали естественны любые, сколь угодно откровенные разговоры, взгляды, прикосновения, не отягощённые более и тенью неловкости. Взаимно открылось, что ещё в школе «Цет» их обоих прямо-таки температурило при взгляде друг на друга и, собственно, с этим давно пора уже было что-то делать, чтобы исчезли любые противопоставления — учитель-ученица, тюремщик-заключённая — и каждый из них стал существом цельным и свободным, в том числе от своей прежней роли.

— Хочу остаться в этом доме и жить здесь, — не раз повторяла Дана. — Всегда. С тобой.

Штернбергу порой мнилось, что ему лишь одним усилием воли удалось замкнуть ход времени в кольцо, и самый счастливый день его жизни будет повторяться вновь и вновь. Весенний лес. Прогулки по окрестностям, вдвоём. Тусклая синева последнего снега по оврагам; дубы и буки с буднично-серыми грубыми стволами, голые, будто застигнутые весной врасплох, но уже подёрнутые тем мимолётным, легчайшим, нежнейшим солнечным флёром, какой бывает в считанные дни перед тем, как начнут распускаться почки; отогревшаяся земля и остренькие сиреневые стрелки проклюнувшихся крокусов в сухой прошлогодней траве и листьях — оба внимательно смотрели под ноги, чтобы не наступить на них. Беседы, в которых ещё был оттенок учительства — Штернберг в основном рассказывал, Дана в основном слушала, но это уже больше походило на разговор равных собеседников — когда один по натуре говорун, другой молчун, и оба вполне довольны друг другом. Любовные упражнения — с каждым разом получалось лучше, дольше, ярче — до изнеможения, до укуса на нижней губе, до тупой боли в корне. Штернберг дотронулся сгибом указательного пальца до губы — словно эхо их первого знакомства, когда заключённая в камере для допросов, доведённая до отчаяния, желающая себе лишь смерти, посмела ударить в лицо приезжего офицера. Царапина от ногтя на губе, белый платок. Дана тоже заметила эту странную тягу жизни к кольцевым композициям. Ублаготворённо улыбнулась и взъерошила ему волосы:

— Если хочешь знать, именно в тот день я и влюбилась. Это было ужасно.

— Только лишь ужасно?

— Я поначалу думала, что схожу с ума. Я люблю немца. Кошмар какой. — Она нежно его поцеловала.

— А позже — в школе «Цет» — ты не заглядывала в кристалл с вопросом о своём возможном будущем? — не удержался Штернберг.

— Я о своём будущем не спрашиваю. Боюсь: вдруг увижу что-то такое, о чём буду потом постоянно думать... И в конце концов сама окажусь виновата в том, что так случится.

— Очень мудро. Я тоже никогда не спрашиваю. Но причина куда более банальна: я просто боюсь и всё, — усмехнулся Штернберг.

— Ты ведь сам сказал, что теперь всё будет хорошо...

Они увлечённо постигали новую для обоих науку, и Штернберга не переставала изумлять лёгкая отзывчивость Даны — то, что его когда-то покорило в её уме, как-то удивительно отразилось и в её телесном устройстве: приятным сюрпризом стала жизнерадостная жадность этого небольшого ладного тела — то, чего Штернберг осмеливался ожидать лишь в самых потаённых фантазиях, но что, в сущности, вполне открыто подразумевалось в её диковато-кошачьем разрезе глаз, в крутых очертания широковатых женственных бёдер, которые сжимали его с поразительной силой. Его личное откровение: когда она, ласково напомнив о его раненой руке, оказалась сверху, и он, крестом лежавший наискось кровати, едва нашёл силы подумать лишь об одном — что в жизни не видел ничего более красивого и сумасводящего, чем этот втянутый, напряжённый, узкий в талии белый живот, заломленные за голову тонкие руки с острыми локтями, обессмысленное наслаждением запрокинутое лицо, тёмные полумесяцы опущенных ресниц. Выяснилось, что не всякий раз их сознания становятся открыты друг для друга — лишь когда самозабвенно думаешь о том, кто напротив. И в эти самые мгновения они если и произносили что-то, то на разных языках, каждый на своём, он — на немецком, она — на русском, их страсть была двуязычной. Как-то в минуту счастливого изнурения они собрали все эти словечки, и Дана перевела свои, русские — а он пытался повторять, ломая язык.



Оксана Ветловская

Отредактировано: 04.12.2017

Добавить в библиотеку


Пожаловаться