Керосинка

Керосинка

КЕРОСИНКА Сегодня льёт дождь как из ведра. Стоит стеной. Внутри стало как-то неуютно, тоскливо. Я же на даче! Дача — это про солнце, про стрёкот насекомых, про щебет птиц. А с приходом дождя всё смолкло. Лишь тяжёлые капли монотонно бряцают по цинковому подоконнику. Отрываю взгляд от помутневшего окна, сквозь которое ничегошеньки не видно. Перевожу взгляд на клавиатуру ноутбука. Экран устал ждать и погас. Не пишется. — Анна Павловна, а что у вас на чердаке? Он всё время у вас закрыт, — обращаюсь к хозяйке дачи. — Да хлам всякий. Что-то жалко выбросить, что-то память хранит, а до чего-то руки не дойдут выкинуть. А что? — отзвалась из дальней комнаты хозяйка. Многочисленные местами потёртые ковры советских времен приглушали ее голос, поэтому приходилось прислушиваться. — Да, так... интересно стало. А можно мне пойти туда, посмотреть? — Отчего нельзя? Сходи. Только там пыльно очень — перемажешься вся. — А свет там включается? — вспоминаю про свой детский кошмар — клаустрофобию. — Да! Как зайдёшь, протяни левую руку вверх и сразу нащупаешь выключатель, — отозвалась через ковровую преграду Анна Павловна. Закрываю ноут, потягиваюсь и встаю из-за стола. Чувствую как затекла спина. Оставляю заиндевевший недопитый кофе с молоком покрываться белой плёнкой. Когда вернусь, наверное, по нему уже пингвины будут на коньках кататься. Ну, да ладно. Новый налью. Поднимаюсь по деревянным ступенькам. Шаги приглушает традиционная советская ковровая дорожка. Малиновая, с жирными жёлто-зелёными полосками распластавшимися по бокам вдоль всего тела коврового покрытия. Под ногой устало скрипнула доска. Теперь понимаю зачем здесь понадобился ковёр — чтоб приглушить стон постаревших ступенек. Добираюсь до последней, самой верхней, останавливаюсь перед старой рассохщейся деревянной дверью, щедро покрытой несколькими слоями белой краски. Дотрагиваюсь до почерневшей медной ручки с хвастливыми вихрами на конце, опускаю вниз. Замок неохотно, туго поддаётся и дверь открывается. Чердак плюнул мне в лицо сыростью и застоявшимся воздухом. Пахнет мышами, пылью и старыми вещами. Делаю шаг вперёд и настороженно нащупываю выключатель. Лампочка недовольно потрескивает, мигает в раздумьях, но всё же решает продолжить жить дальше и даёт свет. Не очень яркий, желтушно-приглушённый, бросая тени на покрывшиеся пыльной паутиной покосившиемя шкафы, комоды, полуразвалившиеся коробки и бесформенные тюки. В глаза бросается мельхиоровая керостновая лампа. Я такую как раз искала, когда писала рассказ о деревушке пережившей войну. Бросаюсь к ней и тут же растягиваюсь на полу. Деревянная с облупленной голубой краской прялка раскорячилась на моём пути и не дала пройти. Поднимаюсь. Стряхиваю пыль со светлых джинсовых брюк и потираю ушибленное колено. Иду к своей находке, но уже соблюдаю меры предосторожности. Стряхиваю паутину с витой ручки лампы и сдуваю пыль с почерневшего от копоти стекла. Она целая, стекло без единой трещинки. Только мельхиоровая часть покрыта грязью и смазана каким-то жиром, который приложив старания можно отмыть. Переворачиваю находку вверх ногами, сквозь грязь пробивается гравировка. Отчаянно тру лампу пальцами, в надежде счистить покрывшийся пылью жирный налет, чтобы рассмотреть надпись. Пыль охотно поддаётся. Через полминуты появляется надпись "Царицiнъ 1911 гъ." Хватаю лампу обеими руками, не боясь вымарать светлую майку, прижимаю к груди и не выключая свет в чердачной комнате, сбегаю по ступенькам вниз. — Анна Павловна! Я тут такое нашла! — кричу хозяйке, метаясь по комнатам, тщетно пытаясь найти ее в этих ковровых джунглях. — Что ты там нашла, Света? — отозвался хозяйских голос из открытой дверцы погреба. Послышалась тяжелая поступь по деревянным ступеням, затем из зияющей пасти в полу появиляется макушка, потом голова, а спустя несколько шагов и сама Анна Павловна. Она напряженно выдохает, одновременно сдувая упавшую на нос прядь седых волос и вместе с выдохом тяжело опускает на пол трехлитровую банку слегка помутневших огурцов. — А я тут, в погреб, за огурцами спускалась. На обед... После борщика со шкварками с жареной картошечкой хорошо пойдут. Как думаешь? — она переводит дыхание, по-мальчишечьи подмигивает мне и одаривает озорной улыбкой. Подаю ей руку и помогаю окончательно выбраться из погреба. Продолжаю при этом прижимать к груди свободной рукой свою хрупкую находку. — Ну, что у тебя там? Показывай, что нашла, — Анна Павловна ставит банку огурцов на стол и обтирает её своим фартуком. — Вот, — ставлю керосиновую лампу на стол рядом с банкой. — Так это ж лампа! — констатирует хозяйка. — Вижу, что лампа. Откуда она у вас. Мельхиоровая, к тому же. Не дешёвая. — Не знаю как она появилась в доме, — пожимает плечами Анна Павловна, — до меня это ещё было. Папка, наверно, купил. Старая она очень. Пережила многое. — Я вижу, что она старая. У неё и дата производства есть, вот! — переворачиваю лампу и показываю ей гравировку. Анна Павловна берёт в руки керосинку, стягивает со лба на переносицу очки и разглядывает заводской штамп. — Давно я не встречала название Царицын. Это же при царях наш город Царицином звали. При Сталине его в Сталинград переименовали. А уж потом в Волгоград. Отец мой ещё при царе родился. А я при Сталине. В тридцать шестом году. Аккурат за пять лет до начала войны, — она печально вздохает, возвращает лампу на стол и на секунды задумывается. Невидящий взгляд обращён к окну, залитому дождём, но видно, что не цветущий абрикос она пытается разглядеть по ту сторону стекла. Её взор обращён гораздо дальше. Дальше чем время, туда, где прошло её военное детство. Судорожный вздох и Анна Павловна возвращает очки на лоб и обернувшись ко мне, уже с улыбкой предлагает, — А давай мы сейчас борщика со сметанкой домашней с тобой поедим, потом разогреем картошечки, нарежем огурчики. Я наливочку вишнёвую налью. Ты не смотри, что мне восемьдесят с длинным хвостиком. Я ещё огого! Силы и жизни во мне — на троих хватит. Так, под наливочку, да под огурчики, я тебе кое-что расскажу. Как мне эта лампа пережить самую страшную ночь помогла. Охотно соглашаюсь. Суечусь в предвкушении интересной истории, помогаю хозяйке накрыть на стол. Почти залпом сметаю с тарелки ароматный борщ. Такой вкусный, что ем даже без хлеба. С возгласом: "Я сейчас" сбегаю из-за стола, в два шага оказываюсь в своей комнате, где всё ещё ждут меня раскрытый ноутбук и заиндевевший кофе. Пингвины, видимо, заслышав мои шаги спрятались куда-то за чашку, чтоб после моего ухода возобновить своё конькобежное развлечение. Хватаю свой неразлинованный блокнот и ручку. Буду записывать, чтоб не забыть ни одного слова. Возвращаюсь в гостинную-кухню. Анна Павловна уже прибрала тарелки из-под борща и поставила другие, наполненные дымящейся картошечкой с золотистой корочкой. Посреди стола стоит тарелка с нарезанными круглыми колёскиками огурцами, заманчиво поблёскивающие слезинками рассола. — Куда бегала, непоседливая? — незлобно спрашивает хозяйка. В руках граненый графинчик с густо-бардовой жидкостью. — За тетрадкой, чтоб рассказ ваш записывать, Анна Павловна, — признаюсь я и возвращаюсь на своё место. Вместе с графином на столе появляются пятидесятиграмовые стопки. Такие же граненые, на длинной ножке, как у фужера рюмки, которые тут же с тягучим бульканьем наполняются наливкой. Нас окутывает вишнёвым ароматом. — Ну, что, Светуля, с девятым маем нас! — Анна Павловна поднимает вверх свою рюмку. — С праздником, дорогая! — фамильярно подхватываю и чокаюсь с гостепреимной хозяйкой. Опорожнив разом всю рюмку наливки, Анна Павловна щурится, туго переводит дыхание и тянется вилкой к огуречным колёсикам. Я же лишь немного отпиваю напиток. Наливка получилась крепкой, лишь чуть слабее самогонки. Винные пары дают в нос и в горло. Забываю дышать. Запить бы. Чем угодно, хоть рассолом. От горла до желудка растекается горячий пар. Вдох! Теперь я понимаю Анну Павловну и тоже тянусь к огурчикам. Разжёвываю. У них бочковой прикус. — Да ты картошечкой её, картошечкой, — советует моя собутыльница, — она оттянет спирт, полегче станет. Я ведь, для чего её налила? Я, Светуля, до сих пор на трезвую голову вспоминать об этом не могу. Хоть и ребёнком тогда была, а всё помню как сейчас. Анна Павловна утирает передником рот, тем самым, которым пол часа назад пыль с огуречной банки вытирала, и начинает свою повесть. *** Мне тогда пять лет было, когда война началась. Папку сразу мобилизовали на фронт. Мать на тракторный завод трудиться пошла. Меня и брата восьмилетнего одних дома оставляла. А куда деваться, война же. Год мы только слушали по радио о войне, а уже летом сорок второго года, она добралась и до нас. Полтора года нам пришлось в этом вариться. Немцы напали на нас семнадцатого июля. Все знали, что фашисты подступаются к Сталинграду, но горожан не эвакуировали. Сталин не разрешил. Об этом я узнала лишь спустя время, когда заканчивала школу. Мать рассказала. Ещё в начале лета жители видели как из города вывозят партархив, ценности, скот и колхозное имущество. Вагонами зерно отправляли, а людей успокаивали, мол, война до Сталинграда не дойдёт. Даже когда линия фронта подошла к шестидесяти километрам к городу, никого не пытались спасти. Сталинградцы наивно думали, что эвакуация просто откладывается, и скоро на станцию приедет поезд и всех спасут. В начале июля я подслушала разговор соседки с матерью. Перекинувшись через заборную ограду та громко шептала матери, пока я возилась в малиновом кустарнике. — Нас не эвакуируют! Сталин не разрешил эвакуацию гражданских, даже детей! — с паникой в голосе нашептывала соседка. — Да, ну, Галина! Не может быть! Сталин позаботится о нас, это всё слухи, — отмахнулась мама. — Мне Катерина говорила перед отъездом. Ты же знаешь, что Катькин муж партработник. Так вот, некоторых все-таки пытались вывезти из города. Но когда до Сталина дошли слухи, что в Сталинграде, якобы, проводится эвакуация, то он устроил такой разнос Хрущёву! Что тот и думать о сталинградцах забыл. Как ты думаешь, почему тех, кто не работает на тракторном, сгогяют на работы воздвигать оградительные сооружения, да противотанковые рвы копать? А всем говорят, что на город немцы не нападут? Зачем тогда рвы и огорождения? Стоишь там, на своем тракторном у станка, а что в городе твориться и слыхом не слыхиваешь, — хлёстко оборвала свой шепот тётя Галя. После этого мама собрала все съестные припасы, что ещё хранились в доме и снесла их в землянку. Этот земляной холодильник выкопал еще мой дедушка, как только построил дом. В нём можно было даже молоко летом хранить — не прокисало. Настоящий ледник. Туда мать и снесла все, что могла, включая перины и одеяла, чтоб можно было расстелить их на покрытый грубыми досками пол и пересидеть страшные события, которые нас ожидали в ближайшем будущем. Страшные события не заставили себя долго ждать. В середине июля началась бомбёжка. Страшный, долгий вой сирены закладывал уши. Мы с братом забрались под кровать, обезумев от страха. Прижались друг к другу и тряслись не понимая, что происходит вокруг. Про ледник даже не вспомнили. Помню, что я кричала так громко, как могла. Но за сиренами и грохотом врывающихся повсеместно бомб я не слышала своего голоса. Вскоре прибежала мама, вытащила обоих из-под кровати. Схватила обоих за руки и побежала с нами к Волге, к переправе. У реки нас застал очередной налёт немецких самолётов. На берегу лежала огромная труба. Мы спрятались внутри. Вокруг рвались бомбы, земля равалась на части. Труба каталась по берегу. И мы внутри неё. Я билась головой о железные стенки и не чувствовала боли. Все застилал ужас охвативший меня. Страшные минуты налёта длились вечность. Когда, наконец, всё стихло, мы выбрались из трубы и пошли к переправе. Там стоял катер. Офицер который руководил погрузкой, оттолкнул мать рукой, даже слушать не стал. Принимал на катер только раненых бойцов, а на нас, гражданских только рычал, не позволяя подняться на спасительный катер. Тогда с трапа спустился капитан. Он подошел к офицеру и с залитыми кровью глазами закричал офицеру: — Ты что ж, творишь, ирод? Если бабу с детьми на катер не возьмёшь, я не пойду на левый берег! Останемся стоять здесь! Тот повернулся к капитану, наставил на него дуло пистолета и брызгая на китель слюной рявкнул: — Бунт? Да я тебя сейчас, как изменника родины расстреляю на месте! — губы офицера дрожали, пальцы щёлкнули пистолетным курком. — Стреляй! — двинул на него капитан. — А дальше сам управляй судном, как хочешь! — Что ж ты творишь, капитан, — со слезами в голосе проорал офицер, — у меня приказ! Ну, не могу я их взять, понимаешь, не могу. На этом берегу возьму их, а на левом меня под трибунал тут же! Ты же сам под командованием ходишь, понимать должен. Война сейчас, понимаешь, война! Капитан судна понимающе опустил глаза, постоял секунду перед наставленым на него дулом, последний раз взглянул на нас, скоро отвернулся и поднялся на борт, не говоря больше ни слова. Так и остались мы на правом берегу. Катер ушел без нас. В тот день мы поняли, что спасения не будет. Каждый будет выживать как может. Дни потянулись в нескончаемых бомбёжках и перестрелках идущих неподалёку боёв. Внутри постоянно жил страх. Мы ждали конца всему этому, но он так и не наступал. Особенно мучил голод. Съестные припасы, как мама не старалась их растянуть на подольше, быстро закончились. Мы с братом Ларькой на рассвете, в моменты затишья бегали на элеватор, собирали горелое зерно в перемешку с землей. Бывало нам везло. Находили убитых лошадей, срезали с него мясо и варили в котелке вместе с зерном. Остатки хранили в леднике. Туда же складывали неиспользованное полуразложившееся мясо. Помню этот тошнотворный запах. Но голод был сильнее, голод позволял не обращать внимания ни на какие запахи, лишь бы набить живот. Когда в город вошли немецкие солдаты стало вдвойне хуже. Они врывались в дома, отбирали у мирных жителей еду и тёплую одежду, устраивали пьяные оргии, прямо там, в уцелевших домах, в которых пытались выжить сталинградцы. Помню, как в сумерках они ворвались в дом тёти Гали. К нам они ещё не зашли. Мама нас быстро вывела из хаты и прижимаясь к земле, мы добрались до ледника. Спрятались там. Я всю ночь не спала, слушала как громко смеясь, фашисты били посуду, хлопали дверями. А потом на всю улицу раздался крик тёти гали. Она громко кричала, моля о пощаде и просила ее не трогать. Её крики, мольбы и болезненные стоны стихли только под утро. Я увидела её обезображенное, окровавленное тело спустя два дня, когда наши солдаты выкурили немцев из наших домов. Тётя Галя висела на уцелевшем столбе. Вернее то, что от неё осталось. Благодаря тому, что наши прогнали немцев, мы смогли вернуться в дом. Перед нами предстало ужасное зрелище. Хата напоминала разворошенное гнездо. Ни еды, ни посуды, ни одеял, ни одежды. Занавески сорваны с окон. Стулья беспомощно валялись посреди комнаты опрокинутые, со сломанными ножками. Вскоре нам пришлось окончательно перебраться в землянку. В любой момент в дом могла попасть бомба. К тому же власть вокруг менялась каждый день. Сегодня террторию захватили немцы, завтра ее отбили наши. Уходя на ночь в ледник, мы не знали, кого можно будет встретить на поверхности утром. Припасы быстро закончились. На элеватор за зерном больше не ходили. На его крыше притаился немецкий снайпер и стрелял во всех, кто приближался к зданию. Мы с Ларей почти обезумели от голода. Голод начисто лишил нас страха смерти. Мы стали клянчить еду у солдат. Все-равно каких: советских, немецких. Лишь бы дали хоть малую крошечку, лишь бы желудок не ныл. От наших мог перепасть даже кусочек сала на чёрном хлебце. Это была непозволительная роскошь. Мы разрезали его на три части и медленно ели. Так медленно, насколько это возможно. Я свой ломтик хлеба держала во рту пока он не превращался в кашу и потом медленно проглатывала массу. Так было сытнее, так дольше не хотелось есть. Потом наставал черёд сальца. Я клала кусочек под щёку и рассасывала как леденец. Потом медленно разжевывала, отрывала зубами маленькие кусочки и проглатывала. Так можно было дожить до нового дня. А наутро, выбираясь из землянки, обнаруживала, что мы снова находимся во власти немцев. Грабить у нас было нечего. Поэтому мы с братом бесстрашно шныряли между немецких солдат с протянутой грязной ручонкой. Чаще всего вместо еды мы получали сапогом под зад и громкий гогот за спиной. Но кто-нибудь да проявлял к нам жалость и в руках оказывалась горбушка хлеба, или пара картофелин. Заплесневелых, правда, но мы и этому были рады. Всеми съестными сокровищами мы делились с мамой. Она всё делила на троих. Два кусочка побольше — мне и Ларе. И кусочек для себя — намного меньше наших. — Что ж ты мама, не поровну делишь? Нам больше, тебе меньше. Разве ты не хочешь есть? — спрашивали мы у мамы. — Да, я не голодная, — отмахивалась мама. — Не понимаю, как это можно быть не голодной? — искренне удивлялась я. — Я, вот, всё время есть хочу. — Вот и ещь, чтоб быть сытой, — завершала разговор мама. А сама тлела и таяла на глазах. Как свечка. — Ничего, вот выгоним из Сталинграда фрицев, и наедимся досыта, — обещал Илларион. — Уж скорей бы... — мне очень хотелось, чтоб этот ад закончился как можно скорее. По утрам, во время затишься, у мамы (которая из-за того, что тракторный все-таки разбомбило, больше не было работы, да и как тут работать, когда власть меняется каждый день) с братом была обязанность — добывать воду. Воду брали из Волги. Это была целая эпопея. Пройти под пулями и бомбёжкой до берега реки и зачерпнуть пару бидонов воды. Вёдра смысла не было брать, всё разливалось по дороге. А бидончики накрывались крышкой и их доносили до землянки почти полными. Возвращались низко пригибаясь к земле, чтоб не попасть под пули, которые сновали повсюду. К тому же этот поход не всегда увенчивался успехом. Их мог встретить немецкий часовой, отобрать бидоны с водой и унести в свой блиндаж. Возвращали посудину уже пустой. И крестный ход повторялся вновь. Это случилось зимой. В тот день немцы обстреливали город с особым усердием. Пальба и бомбёжка не прекращалась целый день. Мы сидели в землянке весь день, боясь высунуть нос наружу. То и дело земля содрогалась от взрывов. Сидели в полной темноте. Лампу не зажигали, экономя керосин. В бутыли его оставалось совсем чуть-чуть, почти на донышке. Вода у нас закончилась, еды не было. Когда нечего было есть — вода спасала. Но сейчас и этогт мы были лишены. Лежали, тесно прижавшись друг к другу, кутаясь в одеяла и бушлаты. Пытались согреться. Ближе к вечеру, когда начало темнеть, бой стих. Мама вышла из землянки на поверхность. — Вроде, никого не видно. Собирайся, Ларька, за водой сходим, пока затишье. — Мамочка, а я? — хоть мне и было уже шесть лет и война рано сделала меня взрослой — оставаться одна я боялась. — Ты останешься здесь, Аня, — строго сказала мать. Я вцепилась ручонками в материну юбку и не хотела отпускать: — Возьмите меня с собой! Я не могу здесь одна, я боюсь! Мне страшно! — Ну, что ты как маленькая! — попытался осадить меня брат. — Мы быстро сбегаем с мамой за водой и вернемся. Ты даже испугаться не успеешь. — Я с вами! — протестовала я. Мама взяла мои кулачки, вцепившиеся мёртвой хваткой в её подол, аккуратно высвободила юбку, села передо мной на корточки и крепко обняла. — Тебе не будет страшно. Я зажгу для тебя керосинку. Будешь смотреть на огонёчек, который пляшет в стеклянной колбе и ничего бояться не будешь. Ты у меня очень храбрая девочка, даже фашстов не боишься. Мы быстро вернемся и принесем воды. Мама на ощупь взяла с полки лампу. В темноте было слышно как она достала булькнувшую бутыль с керосином и также вслепую наполнила емкость горючим. Чиркнула спичка, и вот, в землянке заплясал маленький огонёк в керосинке. На лицах мамы и брата заиграли тени. — Теперь не будешь бояться? — мама с нежностью заглянула мне в глаза. — Не буду, — пообещала я, а у самой всё съёжилось внутри. Ларя с мамой взяли в руки по бидону и поднялись на поверхность. Брат заботливо прикрыл дверцу землянки поплотнее. Мама ещё осенью заботливо законопатила все щели нашей дверцы глиной и обила ее изнутри старым одеялом, чтоб не дуло и зимняя стужа не так сильно донимала нас. Я осталась одна. Под подушкой у меня была старая кукла. Чумазая, без одного глаза, завёрнутая в грязную тряпку. С ней я решила скоротать время, пока мама с Ларькой не вернутся. Игру закончил вой сирены. Неожиданно начавшийся бой поблизости застиг меня врасплох. Снова начали разрываться бомбы, сотрясая землю, а мама всё не возращалась. Я отбросила куклу назад и начала пристально вглядываться в огонёк, играющий в лампе. Было настолько страшно, что я временами забывала дышать. Над головой пробежал отряд сапог. По разговору поняла: немцы. На голову посыпалась земля. Рукавом стряхнула с лица земляные крошки. Стало еще страшнее. Я всё ждала, что дверца сейчас откроется и в землянку заберется мама и Ларя. Мама обнимет, прижмет к себе и будет не так страшно. Рядом с мамой я пережила не одну страшную ночь. А сейчас я одна и мамы нет рядом и вокруг фашисты и рвутся бомбы. И конца моего ожидания не видно. Всего страшнее мне было думать о том, что дверца землянки откроется и на пороге будет не мама, а кто-то другой. Фрицы. От этих мыслей не спасала даже зажжёная керосиновая лампа. Взяв в руки керосинку, я накрылась с головой под одеяло, но долго так не смогла сидеть — копоть, шедшая из колбы сжигала весь воздух и невозможно было дышать. Пришлось высунуть керосинку из под одеяла и лежать в кромешной тьме. Шум боя усиливался. Звуки непрерывной пальбы становились всё ближе. Немецкие сапоги сменялись советскими и наоборот. Голоса над головой что-то кричали, отдавали приказы. Стреляли из автоматов, взрывлись гранаты. А мама всё не приходила. Я всё думала: где она, бедненькая с Ларькой прячется в обнимку с бидонами. При воспоминании о бидонах хотелось пить ещё больше. Весь день у меня во рту и капли не было. Но я верила, даже не сомневалась, что мама обязательно придет за мной и спасёт. Гул самолетов раздавался всё чаще. За время боёв мы научились различать по шуму моторов чей самолет летит над нами: советский, или немецкий. А той ночью гул моторов и звуки бомбёжки слились воедино и уже невозможно было различить чей самолет сейчас бросает бомбы на землю. Мне было невыносимо страшно. Я зажала ладонями уши и кричала пока не охрипла. Темнота одеяла душила меня. Начав задыхаться я выбралась из под одеяла и придвинулась поближе к слабому свету керосиновой лампы. Огонек норовить погаснуть, керосин в ней был на исходе. Через несколько минут он пошас и землянка погрузилась во тьму. На ощупь я потянулась к бутыли, откупорила ее и долила масла в керосинку. Чиркнула спичкой и снова зажгла. С ней не так страшно. С ней было спокойней, если это можно было назвать покоем. Мне хотелось остановить всё вокруг. Чтоб прекратился бой, чтоб замолкли самолеты, чтоб прекратили взрываться бомбы и умолк треск автоматов, чтоб солдаты остановились, и наконец, легли спать. Но бой над моей головой всё не прекращался. Языки пламени, игравшие в керосинке отбрасывали тени на стене. Их причудливые формы оживали и превращались в сказочных персонажей. Я вытерла слёзы и стала увлечённо смотреть представление, которое устроило для меня пламя, жившее внутри керосинки, видимо, в благодарность за то, что я не дала ему погаснуть. На стене появилась тень высокой горы, под которой сидела маленькая девочка, спрятавшись под пологим выступом. Сгорбившись, она прикрыла руками голову. Над горой летали огненные птицы и то и дело пытались исклевать ребёнка. Вот, по ту сторону горы появился всадник на коне. Огромный треугольный шлем покрывал его голову. Всадник держал в руках длинный меч. Он размахивал им то и дело, отбивался от огненных птиц. Но те метали в него свои горящие перья. Попадая в тело всадника такое перо обжигало его и лишало защиты. Вот, спаситель остался уже без коня. Три пера сожгли его до тла. А вот, защитная облатка сгорела на нем. Ещё перо и он остался без шлема. Птицы кружили над бывшим всадником, плевались в него огнем, и наконец, сожгли его. Девочка снова осталась одна без защитника. Птицы вновь кружили над ней, пытаясь достать своими огненными перьями. К другой стороне горы подошел богатырь. Высокий, широкоплечий, в железной чешуйчатой кольчуге. Завидев его, птицы кинулись осыпать спасителя своими смертоносными перьями. Долго боролся с ними богатырь. Размахивал булавой, бил противниц кулаками, но те всё-равно, изловчившись сожгли его. Ещё больше съёжилась девочка, совсем надежду на спасение потеряла. Но вот, к горе подошла женщина, похожая на мою маму. Она была высокая, ростом почти с ту самую гору, на которую ей предстояло взобраться. Её длинные одежды развевал огненный ветер. Птицы кинулись на неё и осыпали своими сжигающими всё вокруг перьями. Но женщина-мать лишь отмахивалась от них руками и невозмутимо продолжала свой путь. Перья жгли ее одежды, но та взмахнув рукой мгновенно гасила пожар и шла дальше. Сбивая рукой нападавших птиц, женщина достигла вершины горы. Откуда-то из под платья она достала широкий стальной меч и начала разить им вражеских птиц. Их тела падали вниз, под гору и больше уже не вставали. Птиц было целое полчище, но женщина-мать без устали разила их своим крепким мечом, пока не сразила всех. Обернувшись по сторонам, воительница убедилась, что не осталось ни одной птицы вокруг. Женщина спустилась с горы и взяла на руки маленькую девочку. Крошка прижалась к телу матери и тут же заснула. Воительница же вернулась на вершину горы и подняла свой победоносный меч вверх, чтоб больше ни одна вражеская птица не приблизилась к горе и не тронула её девочку. Наблюдая за сказкой, которую мне показывали тени пламени, игравшие на стене, я не заметила как смолк грохот орудий и закончился бой. Наступила долгожданная тишина. Глаза слипались. Я обняла ккросиновую лампу, от которой исходило благодатное тепло, завернулась в одеяло и заснула. Утром, когда рассвело, в землянку вернулась мама с бидонами, наполненными водой, и разбудила меня. Моей радости видеть её живой и невредимой не было предела. Я выпила залпом две кружки и потребовала ещё. Брат Илларион рассказал, как внезапно начавшийся бой настиг их по пути назад. Они спрятались от пальбы в руинах полуразрушенного дома. Подвалы оказались целыми. Внутри тоже находились люди. И советские солдаты, которые всю ночь без устали отстреливались, защищая мирных граждан, оказавшихся запертыми в руинах дома. Пережив ночь, командир отряда, приказал всем собраться. Их собрались посадить на баржу и эвакуировать на левый берег. Мать слезно попросила подождать. Там, в землянке, под звуки боя коротала ночь ее дочь. Такая маленькая, совсем одна посреди жестокой войны. Офицер согласился обождать и дал маме пятнадцать минут. Мама не стала медлить. Взяла Ларьку и побежала за мной. Когда мы выбрались из землянки, я увидела множество трупов ледащих вокруг землянки. Почти все они были одеты в чёрную форму. Ее слишком хорошо было видно на белом снегу. — Это чья же форма? — удивленно воскликнула я. — Морская... Моряки это, — с горечью в голосе пояснил брат. — Моряки? Да как они тут оказались? У нас же моря нет! — я всё не могла понять происходящего. Позже, когда мы уже плыли на барже в эвакуацию, офицер объяснил нам, что в подкрепление прошлой ночью прислали кадетов морского училища. Совсем несмышленых мальчишек отправили на встречу фашистским пулям. Но без их участия, бой могли и не выиграть... Так мы оказались в эвакуации. Выбираясь из землянки, я захватила с собой не куклу, а свою спасительную керосинку, которая помогла мне забыть на время свой страх, когда над головой шло страшное сражение. Она ещё долго спасала меня в горькие минуты. Когда закончилась война и мы вернулись в дом, я продолжала бережно хранит любимую лампу. Колбы, разбивались со временем, мы их меняли на новые, но сама керосинка осталась целой. *** Анна Павловна смолкает и наполняет рюмку вишневой наливкой. Я отлокладываю в сторону исписанный блокнот и берусь за свою, недопитую чарку. — Чтоб война не повторялась, — дрожащим голосом провозглашает хозяйка и опустошает рюмку. — Чтоб никогда её не было, проклятой, — подхватываю я и опустошаю свою рюмочку. Переглянувшись, одновременно тянемся вилками к дождавшимся своего часа соленым огурчикам. Отправляясь сегодня на чердак, я и представить себе не согла, что одна маленькая находка, расскажет мне такую уникальную историю. Историю целого народа, целой страны, которым довелось пережить страшные дни. Решаю, что завтра снова поднимусь на чердак. Вдруг найду что-нибудь еще уникальное и у меня получится выудить очередную историю из Анны Павловны.



Отредактировано: 10.05.2021