Киевский Де Сарт-Стрит, Или Несколько Вечеров

Киевский Де Сарт-Стрит, Или Несколько Вечеров

Из Киева Марика ещё не уехала. Она прошла вниз по Андреевскому спуску, и... протекли годы. В воображаемые миры проросли ноги в кроссовках, упругие, стройные. За ними сгруппировалось и протиснулось тело, следом за которым удалось втащить голову. Вот только волосы так и остались парить в действительности. Теперь её звали Евгенией, нет — уже Евпраксинией. Затем в уши прошло слоняющееся эхо столетий: “Вожила!”, но она навсегда так и осталась в реальности Ма-ри-кой...
Марика устала от одиночества. Особенно грустно было по вечерам, во всех этих вздорно-приторных увеселительных заведениях. Именно там всего больше и хотелось поменять обстановку: поставить треногу для приглашённой на чашечку шоколада дельфийской сомнамбулической жрицы Пифии, либо завести граммофонную пластинку с клоунадами Бима и Бома. Оба с нездоровыми сиплыми голосами. Или это просто так хрипит за обоих время? Или нет, Бима не надо. Бим уже был. Чёрный Бим белое ухо. Или наоборот — Белый клык, но уже не Бим...
 Да, и вообще неплохо бы побеседовать с Джеком Лондоном или хотя бы с Джеки Чангом. Джек Лондон, говорят, страшно похож на Есенина. А Джеки Чанг — на них обоих сразу, вот только жёлт, как обои в будуаре у опереточной актрисы. А почему бы не вызвать к себе всех троих, пока вертится граммофон:
— Шш-ш-ш!.. Здравствуй, Бим... Здравствуй, Бом... — ни капли энтузиазма!
…На выходные в Питер не съездишь. Разве что в театр пойдёшь. В Киеве гастролируют “маяковцы”. (Успеть бы... Пока ещё не прочная заграница. Что за абсурдная мысль?) Все бегут из пыльной, потной Москвы. Одни выбирают провинцию, другие — дороги вселенной. Киев — всего только провинция. Вот и дают редкую гадость. Абсурд — в смысле, галиматья — рваный ритм, необъяснимые, нелепые, алогичные ситуации, выхлест на пограничные состояния и немотивированные поступки. Проступки личности перед Системой... Непрекращаемый зуд от комариной возни. А вместо билетов выдавать бы каждому по фонарику, чтобы просветить сцену, да по мухобойке, чтобы выбить её из общего клоповника времени — неталантливого, непереносимого, жуткого.
Последние гастроли особенно гадливы для восприятия, с позволения сказать, “не пришей к башке рукав”... А эти безумные находки бесконечных маразмов, которые так вязко переползают прямо со сцены в жизнь. Век бы не видывать “маяковцев”, только тогда что же смотреть? Ходить, собственно, не-ку-да. Но с другой стороны, в театр билетик — двенадцать, а до Питера — двадцать пять. Но зато в Питере ждёт Гоша. А вот в питерских подворотенках у Гошеньки — блеск! Через каждую — провал в Сопределье, а там уже отрывайся на сто!..
…Вечером оральный садизм лишает дыхания, как и в театре, в котором играют здорово, но таких театров нынче не водится. Дотошные театралы из вечных утверждают, что в стране восьмое десятилетие отпетое межсезонье... В оральном сексе так долго не живут. Но в нём, наперекор Станиславскому, во всё приходится верить, в каждую междугороднюю фрикцию, потому, что Марика в Киеве, а неутомимый бродяга Гоша в Питере. В том и садизм. А по дороге от Киева до Питера развешано много ружей, которые то и дело стреляют — с толком и бестолку.
Мается на сцене старательно душка — старина Виторган. Дальше Киева его не пускают, а Киев для него — мелкоземелье, а во всяком мелкоземелье он, как и всегда, — строен, элегантен, подтянут и... очаровательно банален, в соразмерности с модой на всеядное межсезонье. Де-факто вокруг суетятся все эти кисы, умницы, прохиндеи на шалфейной матери и прочие лягушата, от которых просто тошнит...
А может быть, сорвать в Дом офицеров на сногсшибательный фильм десятилетней давности с вырезками всего хоть чуть бы-то дозволенного на коллекции скрытых эротоманов. Там вообще что-то у них с афишами происходит — чуть напишут про шедевр, потрясший весь мир — рукоплещите заранее! Вам предстоит увидеть редчайшую гадость. Снять такое можно только на очень полный желудок, с очень тугими карманами и тусклым взглядом на мир, а в довершении всех бед, едва ли не предсмертном бреду. Это уже когда сверх занудно и э-по-халь-но...
А на танцы в Доф ходят только отпетые проститутки. Кто тут что посоветует. Выскакиваешь из мрачного зала в холл, а там уже трутся, почти что лобками. Остаётся только отправиться кирпичи на дачу таскать. Разворовывать ближайший долгострой. Так опять же для этого уже нужна телогрейка, а душе хочется праздника.
Вот вам, к примеру, третьего дня было: поэтов на Крещатике — непроходняк! Неистствуют. Все! Особенно тот, в пенсне и какой-то клыкастый. Зубные резцы у него едва ли не волчьей породы. Волк не волк, но матёрый поэтище. И если внимательнее приглядеться — к тому, как одет, к поведению и манерам, то отпетый охламон получается. Какой тебе волк, шавка дворовая да и только. В стихах какой-то каламбур — о любви, стариках и эмигрантах намешано в равной степени. Читает на выбор.
От его стариков плакать хочется, хотя, казалось бы, пожили своё... Хоть и выброшен душещипательный какой-то лозунг всё теми же поэтами-чудаками: “А старичьё — оно ничьё”, да только о чём думали старики, когда были осанистее да моложе? О себе же и думали. Так что нечего теперь Ваньку валять в трехгрошовых операх на площадном прилюдье...
“Батонные” пенсии, купоны, как этикетки на “жигулёвское” пиво, и самый дешёвый хлеб в две тысячи ре стоимостью за буханку. Одним словом, приехали. Раньше столько же стоил самый дешевый гроб, а ещё раньше — мотоцикл с коляской... Но об этом уже написано и не только этим клыкастым. Хотя книгу берут — и те, кто вчера платили за хлеб, и те, кто завтра заплатят за гроб вместо мотоцикла, на котором им уже не кататься... Чуточку смешно. Всем им вместе с Марикой ещё не скоро предстоит мчаться на “харлеях” нового времени, а вот платить за книгу этого серого волка просто облом. Из книги тянет плесенью всех прошлых и новых эпох... Б-р-р...
…Вчера Марика бродила по небу. Прихворнул шестилапый крылатый приятель Мурлон. Учил модальные глаголы английского языка и повредил себе инопланетные голосовые связки. Потому что ругался не по-хорошему и крыл итакскими междометиями. Была и веская тому причина, поскольку все эти земные языки — редкая гадость. Перегружены историзмами, формами, униформами, окончаниями, и прочей ерундой человеческой. А на планете Итак — царь Природы происходит, как и положено, из мудрейшего семейства пернато-кошачих..
Одним словом, царь Природы — он, известно, Мурлон. Нет же — телепортировал какого-то лоха на Землю повольяжничать, а оказалось, что угодил в дырку от бублика. Есть здесь от чего рехнуться умом — ни тебе телекинеза, ни телепортации, а вместо всего этого шесть тысяч языков и столько же диалектов. Но говорить по программе культурного обмена обучен на одном Эсперанто. Чуть только какой-то иной язык, голосовые связки тут же на: “мяо-мяу” срываются... А эсперанто на Земле только в Китае числится вторым языком, но самим кошачьим в этом Китае не очень. Чуть замешкаешься и станешь фаршированным кроликом во фритюре. Вот и парит Мурлон над землей, где нет тебе ни шариковых, ни китайцев. Посему только с Марикой Мурлон и общается…
Сейчас душа у Марики угнетена и вот-вот резко снизится настроение. Ладно, что с Мурлоном говорить можно о разном. О короле ли с капустой, о глупых ли устрицах. Всё равно! Мурлона возмущает Удильщик с его хохмами и аппетитом. Он даже начал устриц над Киевом мастерить в память о преждевременно съеденных. Слопал-то их Удильщик, а отдувайся Марике за земное надувательство сирых. Вот и раздувает Мурлон устриц до огромных размеров, чтобы всякий под ними, медленно по небу плывущими чувствовал себя особо неуютно и шибко ёжился. За Удильщика.
А что за устриц переживать? Века хоть и не каннибаловы, но здесь и сейчас человек человека слопает и не засмеётся. При жевательном процессе как-то не принято улыбаться — ну разве что какой-нибудь людоед возьмёт да и выскалится улыбочкой стегоцефала, но ненадолго — иначе можно челюсти повредить. Реальные, невымышленные. 
Иные челюсти — ужасный вымысел: людей съедает голубая акула. Это как-то не по-человечески; куда разумнее — поедание равных. Аборигены съели Кука, Удильщик — устриц, а Мурлона, предварительно замариновав, чуть не съели китайцы, учтиво зафаршировав его под домашнего зайца. Жутко домашнего. Кроликом кличут. А в Киеве “кроликами” называют алкоголиков из ЛТП. Там у них всё ещё продолжается лечебно-трудовая профилактика алкоголизма. Вот так-то, Мурлон!..
Марика хватает себя за волосы и вытаскивает их из мечтаний. В реальности перед нею — стена. На стене, серой и гадкой, большими синими масляными кляксами написано вздорно и резко: “Вожила!” Чуть в стороне, там же, нацарапано явно поэтическое:
“И я смешон, и ты нелеп,
но оба мы вкушаем хлеб 
и воду пьём из родника,
и мчит нас времени река...”
Вот тебе и тема для чьей-нибудь диссертации о неформалах из общества. А обществ этих в окрестной социалике — что грязи нетребной.
Чуть ниже стихов и чуть выше подножной грязи следует несколько строк из названий произведений амбициозного 19-летнего автора: “Жаркое лето юга”, “Секретный пакет”, “Сцифиус”, “Переплёт”, “Не бойтесь чёрных кошек”, “Открытие в лаборатории времени”, “Западня Хроноса”, “Что видно из глубины”, “Змеиная страсть”, “Астра”, “Лето Белого моря”, “Алгебра и Геометрия перевалочной базы”, “Архей против Протея”, “Микрохирургия неизвестности”, “Метро”, “Препарат профессора Золотарёва”, “Тайны Вселенной”, “Фокус инсекта”, “Есть контакт”, “Что случилось в обсерватории на Фобосе”, “Микронавты”, “Загадки озера Фантомас”, “Шутка Хроноса”, “Адиос”...
Марику взволновало это странное сочетание: Вожила, Адиос... Спасибо, молодой гений! Здравствуй и прощай, старая ведьма! Вздорная, рыхлобокая, омерзительная, мрачная, злая... А впрочем, нет. Есть ещё что-то в секретном пакете Сцифиуса в алгебре и гекзаметре змеиной страсти, в алкоконтактах микронавтов и в шутливой западне Хроноса... Но всё это — определённо стена, которую ни объехать, ни обойти. Остаётся только ждать, когда отроют метро и взвесят все неизвестные на манер взаимоотношений всё той же госпожи Астры с господином Археем. Вот тогда-то под стеночкой и проедут на эскалаторе в самый что ни есть Запредел... Буэнос диас, ведь это — идея!..
“Применим хирургию Белого моря,” — подумала Марика, и стена превратилась в большой снежный ком. А в июле, как известно, снег не уместен — тает почти мгновенно. Куда сложнее с амбициями — они остаются. Вот сублимировать бы их на дело — подвернись такое под руку. Большое? Ну, зачем же...
Дело должно быть осторожным и добрым, ёмким и без поспешностей, чуточку громоздким, но без насмешек; возможно, безалаберным, но безо всякого зла. Такое дело должно брать за душу и задевать за живое. В общем, должно быть такое дело, в котором не жалко будет пылать и оплавляться в смальту сумасбродностей от яркого сиюминутного блеска. Пшык-шик, пшык-шик, вжык!..
Но оставим Марику с её мечтаниями и её надеждой на преодоление чего-то неведомого, случайного, лёгкого и многоцветного, а обратим ваше внимание на далёкого потомка самого Агасфера — Витольда Карловича Шварца, который куда точнее кварцевых и электронных часов. Это он протягивает Марике руку прямо из-за раскисшей стены. Рука какая-то сучковатая, с серо-сизым отливом; кончики пальцев — как у упавшего наземь ангела, в котором всё перемешано от человека и ворона, от гиены и мякусятины. Эдакий себе пыж-чиж-тахтамыш. Ни тебе мышей ловить, ни тебе доброго слова сказать.
“Сюжет торопит, сюжетец, разлюбезнейшая сударыня, — визгливо проговаривает Витольд Карлович и обряжается в мага. — Форма номер восемь, что имеем, то носим, госпожа Марика! Как вы находите мой камзол?” — лебезит он перед девушкой чёртом, маленький, юркий, слащавый, от_ворот_поворотный. В это время у него на спине трещит старинный панбархат.
“Ничего, — не печалится неунывающий Витольд Карлович. — Это, должно быть, в столетиях в переизбытке всяческой моли, а снабженцы, сами поймите, сплошь ворьё-вороньё...”
“В переизбытке, — соглашается Марика, но в сердцах тут же сетует: — Самого бы тебя трахнула моль!”
“Не трахнет! — парирует Витольд Карлович и цепко берёт девушку за руку. — Я, милочка, несъедобен! А ко всему, кто же как не вы стену порушили?!., Заигрались в беспросветную серость реальности и... Переусердствовали, милочка! Праздничков души захотелось? А вместо них, как только стеночка репнула, так тут же чёртик и выскочил. И представьте себе, ничуточки несъедобен. Не то что ваш махнокрылый Мурлон! Тот уже был то ли фаршированным зайцем, то ли маринованным кроликом не то в Зальцбурге, не то в Шанхае...”
“В Шанхае”, — соглашается Марика, и ноги её рвутся вынести тело из этого чёртового места, но от Витольда Карловича так просто не отчухрынишься: он тащит Марику в городскую “трубу”.
Там их уже поджидает Большая Хозяйка с роскошным букетом роз и кислой миной к нему. И то и другое — для Марики. Не ждали, не звали: ведь при Витольде Карловиче из рода Агасферова это уже как бы не Марика, а, не приведи Дьявол, Вожила. Не жена, но скала Сопредельная — самому чёртушке страж сквозь ангельский антураж. А розы ей — это по традиции Агасфера. Правда, и в столь почтенном роду случаются исключения: один из замшелых потомков, киевский приват-юрист СерСаныч Торгашин любит говаривать извечное без притворства:
— Женщинам цветы следует дарить только дважды. Первый раз — на свадьбу, второй — на похороны.
— Так у него же ещё изо рта вечно тухлым сероводородом несёт — решительно возмущается Марика и даже краснеет. Благородный гнев переполняет её.
— И я о том же, — говорит Витольд Карлович, утопая в охапке роз. — Прямо безобразнейший приват-доцент этот Сергей Александрович. Даже более того — этот ваш Торгашин гнида-с. — Лицо Большой Хозяйки переменилось. Её вдруг обожгло мыслями Марики Марико. От этих мыслей даже розы в лапках Витольда Карловича начали постепенно ржаветь.
— Девушка, — запричитала Большая Хозяйка, — у вас жутко несвежие мысли! Да что вы себе такое позволяете! Разве вы не видите, что своими мыслями вы съёжили почтенного потомка до состояния чёрной курицы? А ведь он — Посланник, и не вам, как говорится, судить. Вы обязаны принять по первому разряду, создать микроклимат, да такой, чтобы возникли макроиллюзии сатанинского счастья, а не драма какая-нибудь опереточная! Немедленно остудите свой пыл! Витольд Карлович всецело зависит от вас! Он же, несчастный — порождение ваших мыслей, а они у вас гадкие — бр-р! А ещё шляпку надели и пенсне, понимаешь ли! Стерва!
— Сама ты стерва, — вяло ответила Марика и прищурилась. Чёрная курица превратилась в хлыщевато-прыщеватую личность в смокинге и кроссовках. Марика присмотрелась: левая западногерманская кроссовка переменилась на рваный китайский кед с надорванным белым резиновым бубликом над чёртовой косточкой иношельца. — С прибытием, мразь! — только и завершила она словами сей экипировочный эпатаж. Розы в руках Витольда Карловича превратились в куст кладбищенского чертополоха.
Большая Хозяйка охнула и запричитала:
— Самой бы тебе лешего под бок!
— Уже имеется! — хмыкнула Марика и небрежным жестом поправила будто вросшее в нос пенсне. Сейчас в пенсне было действительно неудобно. От него словно разило девятнадцатым веком Так и захотелось напакостить на заборе: ”Какая бяка этот ваш девятнадцатый век! На улицах и площадях пронёсся неистребимый запах конского каштана...” Закрутили в станционные фуэте дорожные омнибусы и дрожки, зато вот письма шли, как и положено, из конца девятнадцатого века почти на краешек века двадцатого. Письма адресовались Витольду Карловичу, и она вынуждена была их читать и регистрировать, регистрировать и читать, поскольку пошла в подневольный наём к Витольду Карловичу Шварцу, он же Шлам, он же Штольц и так далее, и хотя как Марика она возражала, но как Вожила привычно и упорно принималась за дело и уже цедила сквозь зубы:
“Здравствуйте, господин Шлам нехороший! Спасибо за ксерокопии отобранных вами и прилежно пересланных новых человеческих страхов. Они у вас просто удивительны. Я их живо представил и хочу изумиться — блат нынче не в моде? По всему ощущается переход на рыночную экономику. Все эти новейшие страхи просто ощипывают человечков донага, не оставляя за душой ни шиша. Но и вы — отъявленный пофигист, времени не теряете даром. Описание мизансцен великолепно, вплоть до доедания крошек батона под истошное: “Урекаю!”. А этот пафос — нас уже и без батона урекали. Будешь ныть — и тебя в батон накрошим!” Однако в питерских подворотнях присутствует северная асексуальность, тогда как Киев с его будуарами куда как более эротичен и не явись вы, хренов плешивец, по своим чёртовым надобностям в сей Иегупец, поведала бы мне их Марика немалую толику. А посему даю вам срок убраться восвояси до времени моего прибытия к госпоже Вожиле и недопущение брожения по миру смертных более чем на... Под сим Гоша, он же Додя Питерский”.
…Марика возмутилась. Прежде бы Додя, он же Гоша, и самого бы Агасфера ради неё в батон искрошил, а теперь только и сказал, только и заикнулся, что может она оставаться в служанках у Витольда Карловича на время “более чем на...” Должно быть, стушевался, измельчал, излохматился, искрошился в мелкий московский жулик с запечёнными тараканами, а ей теперь жди, пока его, Додика-Гошу, пробьёт на должное сродство-геройство. Да-а, не те теперь времена, не те...
А ведь в письме речь шла о киевских страданиях, которых Марика терпеть не могла: то ухажёры принимались о сексе писать, то наступали душевные сумерки и начинались перебои с выпуском любимых газет. Оттого и получалось, что всякое трепло норовило выглядеть человеком. К тому же прочно не проходило театральное бессезонье, и актёры медленно перемещались по сценам. А театры и без того не сидели друг у друга на голове — мешала радиофобия и вечное отсутствие средств. И у самой в душе остывали вёдра нетронутой ласки любовной, что заставляло Марику швыряться в окружающих не банановой кожурой, а гранулами из кумар-чад-травы.
Вот как-то раз швырнула в недобром месте — и из-под асфальта вылез Витольд Карлович. И ведь доходягой выглядел, а, поди, каким лощёным да выпендрёжным заделался! Весь фирмовый возле Марики так и шьётся, но всё время, подлец, затаскивает её в “трубу”, будто для него там мёдом намазано.
Теперь он как тот игрок под сеткой в волейболе на Сопредельной стороне Межудумировья маячит, а это значит, что ни самой Марике, ни даже ее малейшему сну до поры до времени в тончайший Запредел не пройти, а если и пройти, то только на правах статс-дамы Третьего_подкопытка_Сатаны, будь он трижды неладен. Он и у порушенной стены на Андреевском спуске её же, подлец, угрёб, хоть и птичьими лапками, да далеко не на птичьих правах, а со смачно-смрадным прицелом. Хоть и напрасно, ибо она, Вожила, и не таких круто-гунявых в должный оборот брала и выдворяла в запредельные грязи, каких бы маститых они из себя не корчили. На всякое самомнение у Марики было отработано единое ответное мнение: “Мразь? В грязь!”
У мещаночки Виктории росту — метр девяносто и в загашнике миллионы. К ним некогда шли ещё недавно росшие, но выведенные в Швейцарии напрочь усы, и по-прежнему идут неукротимо-дородные формы ядрёной уличной тётки. Нескромно спрашивать, откуда у скромной уличной лотошницы так много счастья. А вы и не спрашивайте, Боже вас упаси! Ведь к услугам Большой Хозяйки весь уличный рэкет и почтенный потомок Агасфера опять же в сожителях, и любовная ртуть в крови...
А новый участковый, присланный Витушке на интервью, не более чем козявка уполномоченная, ибо кто он без согласия Большой Хозяйки? Н-и-ч-т-о. И всем это ведомо.
Пока она пьёт кофе, выставленный специально на инкрустированном китайском подносике, лейтенантик потеет и, прямо скажем, издаёт неприятно-посторонние запахи. Быть участковым ему, солнцу, хочется, да только Большая Хозяйка попивает свой кофий и тяжкую думу думает.
“Тщедушен до угловатости, а простодушен, как дурко потарашное. Вот только ли дурко... Присмотрись к нему, золотко, ой, как присмотрись, а то опять начнёт раскладушки метать да букеты под ноги швырять вместо того, чтобы цветы за пенёнзы-тугрики-баксы по бельведерам да будуарам разбрасывать! Подобное злодейство мне ни к чему, и уж если ты злодей, то дуй себе на патрульно-мостовой выгул! Дурных тёток и банабаков шугать, а в переходе должно быть как в хорошем, размеренном заведении: в меру музыки, нищих, художников, цветов, пьяниц и идиотов. Вот только не приведи Господи дуриков и наркоманов. Хотя, впрочем, чем и они не люди? Одного такого недавно пристроила видеокассеты сдавать: чуть заработает на дурь — курнёт, чуть курнёт — тащится, а так ничего. Вроде Дуней зовут. Своей милашке духи да розмарины по вечерам, и с дежурным фингалом — в её объятия. Так что и такие приноровились. Как и ко всяким рэкетирам, билетным распространителям и торговцам сомнительных сладостей из пережженного сахара и луковой кожуры. Кожура — для окрашивания всех этих петушков недорезанных. Однако кому надо, жуют. Водятся ещё и чудики. Один — Хусейн Зульфия, обзывает себя человеком-оркестром. Другой — Вионил Полидонтович — учитель танцев и идейный гомосексуалист. Третий — князь Шишкин, вечно с тростью с набалдашником в виде ужихи из слоновой кости с двумя изумрудинками вместо глаз. Последний продаёт приворотное зелье; от тёток нет отбоя. Особенно из шахтёрских городков и станиц, где всего более распространена особая дурь бабья да тоска невысказанная. Одним словом, чудик на чудаке. Один играет на скрипке, второй на гуслях, третий на сопилке, четвёртый на рожке, пятый на барабанах. Шум, гам... К тому ещё два-три гитариста, сотни две-три издыхателей, доброжелателей, душемарателей — вот и весь антураж. Да ещё мечемашцы со своими эльфийскими игрищами, с рожицами на растяжках, со своими дивами любви и принцессами на полушку, со своими апаша-разборками и, не приведи Господи, совсем уже лёгким кровопусканием на шашлык из молодого дурашки. Вот тут-то пора участковому власть предъявить. А что без крови, то всё от Бога и от Большой Хозяйки. Из её рук и участковому кушать, клевать по зёрнышку, по чирику, по сотенной. А как по последним временам, то и по лимончику — детушкам на конфетки да себе на сытенькие подтяжки, когда взыграют жиры. А пока взыграют?.. Живот — что обратная сторона Луны. С таким-то животом только и остаётся подобострастным во фрут стоять и глазами Хозяйку есть. Подумаем, таков ли этот фрукт или нет. Здесь есть что решать, над чем размышлять, прежде чем к заключению перейти без злоключений грядущих”…
Пока мещаночка Виктория думает, а участковый потеет, Витольд Карлович знай себе потешается. Новый участковый — что новая метла. Пока в ошмётки не вляпается, пока мордой в грязь не притрётся, не сложишь ей родимой цены. Вот и поливает Витольд Карлович впритирку на шнурки участковому чашечку за чашечкой гнуснейшего кофе, впрочем, обычного для здешних незатейливых бистро, которые давно уже под неусыпным оком Большой Хозяйки превращены в мерзкозлачные бестиарии. Лозунг таких, с позволения сказать, заведений: “Каждой твари — по харе!” Хоть у кого и было какое-то лицо, но, хлебнув подобное пойло, оно тут же теряется, и пока постороннему да участковому глазу подобное вновь, Витольд Карлович, пользуясь сюжетной заминкой, что-то уже шепчет на ухо самой Виктории, то бишь Большой Хозяйке:
— Мэ-а-дам, поверьте моему опыту, в этом гунявом мальчике определённо всё на местах. Он будет с вами советоваться — это я вам говорю, а вы понаблюдайте за его шнурками! Они прошли допинг-контроль!
И точно — лишь только потомок Агасфера глухо рыкнул: “Равняйсь!”, как тут же оба шнурка застенчивого участкового строго встали навытяжку. Внезапно подбоченился и сам лейтенант; в его глазах пробудилось нечто подобострастное, как вязкое производное от Виточкиных миллионов…
Витольд Карлович мечтательно ухмыльнулся. Он заметил, как какой-то мелкий Третий_подкопыток_Сатаны, крадучись и вычленяясь из густой тени, вышел в “трубу” на вечернюю прогулку из самой что ни на есть Преисподней. Проволакивался по “трубе” сей хмырь степенно, в характернейшем для себя стиле “ню”, нисколько неприкрытый, деловито зажимая между ягодицами свой собственный хвост, утопавший в вислом заду и, разбрасывая по подземному переходу изменяющие реальность лекала, коими вмиг перекроил начинавшую пустеть “трубу” под себя.
“Росло-повыросло,
из порток повылезло,
на конце облупилось,
к красным девкам прицепилось”
(Как на грех — лесной орех, между прочим,
а не грех сатанинско-дьявольский...)
Постепенно вдоль стен разрослось-построилось Королевство_Кривых_Зеркал. Кто желал, тот уже болезненно лицезрел бесконечные ужасы собственного присутствия, от которых даже самые храбрые из господ и дам-с на подпитии поспешно спешили сбежать прочь в ночное метро, схаркивающее последние поезда, спешно уносившиеся в полночь. Иные же новоявленные прогуливались степенно, но в зеркалах, впрочем, не отражались: ни вампиры, ни оборотни, ни вурдалаки. Они просто куксились и приветливо показывали кукиши друг дружке, но особо не злодействовали, поскольку значились мертвецами и без инициации из Преисподни были поражены напрочь в правах. Правда, как оказалось, не все…
Вот подошла к зеркалу и сразу в нём отобразилась площадная девка Марьяна с невероятно ссохшейся рыжей паклей волос. Триста лет назад она так и не умерла, а только притворилась умершей, с тем чтобы не вызывать кривотолков среди бесславно почивших ведьм и упырей. Случилось это потому, что была Марьяна редкой плутоватости сводня и всегда выходила сухой из воды, как и вышла в последний раз, когда её наконец решили утопить в речке Неглинной. От всей этой затеи только порыжели, не дойдя до седины у Марьяны её прежде роскошные чёрные кудри, да пошли по лицу рябые оспинки, которые тогдашние киевляне приняли за трупные пятна. Посетовали тогдашние киевляне, что не утопили свеженькую ведьмачку и не забили на её могиле осиновый кол, горько плюнули и даже хоронить Марьяну не стали. Бросили в татарский карьер и забыли...
Этим обстоятельством и воспользовалась Марьяна, а уж где и как с тех пор жила — никому толком не ведомо, да только завела себе шушеру кровососную, что кровь из молодых и цветущих пила. Где пинту, где кружку, где хоть глоток на полушку — да всё Марьяне донорским ходом сдавала, оттого как думала, глупая, что жива Марьяна и в жилах пульсировала живая человеческая кровь... Только враки всё это, враки — нынче хуже чем соломенная вдова вечноживая ведьма Марьяна; нынче Марьяна — бескровное лютище огородное, хоть и в зеркалах отражается. Но на то ведь они, зеркала, из самой Преисподней поставлены Третьим_подкопытком_Сатаны, чтобы на них всякая нечисть жмурилась да ау-агукалась.
Многое перевидала Марьяна за триста лет на стрихнине и отворотных отварах, коими уже и кровь свою давно пережгла, а внутренности в ритуальном кувшине сплавила в ведмацкий колумбарий. Да только хоть и взяла Марьяну проруха, но Смерть её обошла. И довелось увидать Марьянушке и обескровленные трупные лица, и мослы костистые руконожные, и черепушки чепуховые, и войлочные окатыши из волос человечьих, от всякой падали, да прочую мертвечину разную, и прочая, прочая, прочая...
Но весь этот вернисаж Сатанейшего зябко проносился во времени, и являлись в зеркалах чёрных да зыбких прокушенные упырями некогда роскошные плечи красавиц — именитых и бесфамильных, но и те и другие были, увы, давно не свежатинкой. А что до запахов, то разило от сих гнусных видений уже не гнилостью, а пересыпкой трухлявой. Хоть и шли они то под полонез да хахоньки, то под мазурку да хихоньки, да проку от тех танцев никому в мире не было. Сам Сатанейший гневался — хоть всего-то Третий_подкопыток_Сатаны, а затейливому карнавальчику нисколько не возрадовался — ни тебе масок достойных, ни тебе блеска костюмного, одни застывшие рожи без кожи, да гримаски гунявые.
А ведь Сатанейшему кого бы и приблизить, а кому бы и по роже для пущей острастки... Да что толку бить трухлявого мертвеца? И по какому лицу? Ведь это всё равно что шлёпать резиновым мячиком по воде: бум — всплеск — цок — кок — шмок!.. И рассыпался в прах —тьфу ему на всё это! Одни только гнилостные черви чуть брызнут в разные стороны да перепачкают без меры окипью мразной, но тут же истолкутся в порошок и безжизненный потрох к дьявольской матери... Тоже мне брызги шампанского в шампиньоновый суп!
…Большая Хозяйка всё ещё как будто хлещет свой терпкий бискайский кофий... Большая Хозяйка?!. Да нет же, это уже сама Марьяна мерзко хохочет, и хватает Третий_подкопыток_Сатаны за худосочную, растёртую под ошпоренным седлом шею. Именно на этом седле, что и греха таить, и впорхнула в “трубу” Марьяна пошалить, напакостить, надругаться. И на что ей сдался тот мишурный маленький лейтенантик? Лейтенантику — в люлю бай, а разнузданной Марьяне только гулять подавай!...
— Кисточкой из козьей кожи восстанавливаем рожу! — весело прохрипело из-за зеркал в меру скверное дребезжание.
— Где, где взять мне козу на мозольные вазелины? — заволновалась Марьяна, — и чтоб коза та была три года недоенной.
— Где-где? Ведомо где — на рынке у Никодима, — загоготал от души Третий_подкопыток_Сатаны. А это был Он. — Если верить поваренной адресной книге, то по паспорту сей фрукт чихвостится как Брык_под_зад Рыкович Чертохватько.
— В июле? — возмутилась Марьяна. — Откуда этому зимородку проклюнуться? Он разве что выполз свой радикулит прогреть на завалинку — или что?
— Радио-кулит, золотко! А с ним и мигрень через тень... — незлобно ответил Рыкович, визуализируясь с пегой козой с тощим выменем. — Понять бы тебе, милая, что земля репнулась, Чернобыль выскочил. Оттуда я козушку и угрёб. Для тебя и холил. Авось молозивом козлиным удавишься!
— Не удавлюсь, хреновед_дедушко, а оклемаюсь! Тогда и кровушка человеческая ко мне в жилы пробьётся, а без молозива козьего не быть мне ни пылкой, ни страстной...
Присосалась к дряблому козлиному вымени, и стала хлебать взахлёб. Заблеяла с перепугу коза горемычно, осунулась, сжалась и околела. Шёл дед Иван, увидал козлиный череп, обул на держак, держак приставил к арбузу, хряпнул арбуз по пузу, получил кобзу, долго и нудно струны наматывал — где только и брал! — у кого волос, у кого голос, у кого муку, да всё на поруху...
Заиграл на кобзе, заныла кобза, заблеяла; подбежал цыганёнок с бубном, подладился к ним Гусейн-Гуслия — человек-оркестр, вчера ещё Хусейн Зульфия, а завтра Хачик Харитонов с густым баритоном. Заиграла музыка — мало места; подбоченилась Марьяна — ни дать, ни взять, впрямь как невеста. Третий_подкопыток_Сатаны в небо взмыл и от неразделённой страсти завыл...
— Кровушки мне, кровинушки! — заблеяла в унисон с кобзой Марьяна, бела как сметана, почти без изъяна; кто глянул бы — обомлел. Сыпь с лица ушла, волосы приобрели неоновый блеск, глаза — свет сатанинский.
— Кровушки! — взвыла, и пал перед ней Третий_подкопыток_Сатаны с обещанием приумножить старания. Поклялись друг перед другом как супруг под супругой, свистнул Третий_подкопыток_Сатаны — со всех окрестных памятников послетали штаны. Время к шабашу шло, но не стало вдруг Марьяне хватать прыти; ей бы крови испити. Стала синеть и тужиться — крови ей хоть бы лужицу.
 — Кровушки, крови, кропи крапива! — заныла Марьяна. Охнули Кривые зеркала и полопались, да не пропали, а только страшнее прежнего стали…
...Чуть за полночь проходил “трубой” Вадим — молодой, статный, девицам занятный. С потолка “трубы” пылает неон, на стенах какие-то неровные тени корячатся — словно от сапёрных лопат. От выпитого в разноместье в голове мысли стоят вязко на месте, либо бредут невпопад... Вадим тому и не рад. Одна почему-то настоятельнее прочих. Какую хреновину можно изловить на фунт дождевых червей, изрубленных сапёрной лопатой? Вдруг слышит — какая-то нечисть прямо из теневой зоны как-то вкрадчиво что-то варнякает. Хоть и не по себе стало, а прислушался. И услышал:
— На фунт дождевых червей, изрубленных сапёрной лопатой, скорее всего можно поймать самку синего кита, либо серого кашалота. Последнего можно и приручить. А чуть что не так — треснуть по голове сапёрной лопатой, чтобы не мешал надлежащей дрессировке.
Это уже Рыкович. Ему только и остаётся глаголить, потому как легализация затягивается. Как ни крути, а повсеместно не хватает общественного темперамента — народ нынче не тот, попрагматичнее прежнего. Явишь свою наружность со всеми наростами, клыками-рогами и прочим, как тебя тут же в Кунсткамеру упекут, и начнут по свету возить — показывать, наживая капитал на одном только безгрешии, ибо где ж согрешить, когда на улицах и в переходах одни дурики с кроссвордами вместо работы? Слава Сатанейшему, хоть в “трубе” их нет. Здесь всё едино — маклер ты, зевака или пижон, и на кой ты сюда пожаловал: музыкой ли упиться, кофейком ли отравиться, попопрошайничать, посквалыжничать, пошляться по всем неведомым закоулкам или просто кровушки человечьей испить и припляснуть с хохотком вприсядку.
В “трубе” главное — шерстность, а с ней наиглавнейшее — самого себя постичь и ни в чём себе не отказывать. Не постигнешь этого — пропадёшь. Будь ты хоть и Самопервейший, а не Третий_подкопыток_Сатаны. Главное не теряться — “труба” есть Труба; назвался порномаклером — продавай сексопильнейший бред, театральным распространителем — подавай фунт лицедейства на час, да сутенёрничай у актрис, а коли на самом деле представляешь интересы подпольных борделей и пуфов — то держи нос по ветру. Профессиональная “клубничка” любит крутых мальчиков в роскошных гавайских подштанниках с литыми бицепсами и пухлыми кошельками, а что до молоденьких “секси” — то даже не пытайся им пудрить мозги — все эти прыщеватые нимфетки сами себе кого-нибудь из плебса отыщут. Таким только не мешай, и они явят миру самих себя самым гнуснейшим образом.
Всё честно, всё за фигоны. Их и деньгами-то не назвать. Нарисовать такое можно только со зла. Вот и дорвались, дорисовались все те, кто ведал, что за эту мелочь купишь на кукиш — сухой лапши, сухих куриных кубиков, засушенных крекеров и присушенных дам-с. А всё потому как за мелкие деньги мелкое и продаётся, а крупное вывозится эшелонами за бугор. На эдакой прорухе почему бы нечисти не разгуляться. Вот и гуляет, вот и шикует она…
На этот мир нечисти кто-нибудь да нарвётся. Взять хотя бы Ирэн. Казалось бы, второкурсница худинститута, визуал, с образным воображением вполне — могла бы и понимать куда нос суёт. К чему это вдруг к самому асфальту пригнулась? Кажется ей, что блестит на асфальте серебряное колечко с топазом — так это же сам Рыкович — ну, тот, что Никодим — по заданию Третьего_подкопытка_Сатаны потому как бдит, подлые сети расставил...
И не зря! И не колечко вовсе то, не колечко! Под мышками будто перехватил и сжал её тугой металлический обруч. Хоть и ничего себе обручок — в общаге от зависти все как есть передохнут. Ну просто полный отпад! Вот только под грудью, мерзавец, почему-то отчаянно жмёт. Ирэн обшаривает обруч тонкими длинными пальцами рук, пот бежит у неё по лбу, под пальцами Ирэн обнаруживает огромную летучую мышь. Ох же и огромную сволочь! На такой бы, как на дельтаплане, прочь отсюда к ёхиной бабушке улететь! Да только дельтапланы нынче парят разве что над одной Ходосовкой. Там единственная в своём роде аэротусовка отчаянно крутых парней и тронутых ветром див. Дивы порхают наравне с кавалерами, обжимая дюралевые ручки-поручни, а эта огромная сволочь цепко обжимает её собственную хрупкую грудь. А крылья-то, крылья!.. Это разве не они обвивают тело обручами из неземного металла и не дают ни выдохнуть, ни продохнуть?
Ирэн будто не замечает, как присосалась к ней бескровная голодная тварь. Когда же навстречу из полночи к ней вышел Вадим, девушка была бесчувственна и почти бездыханна…
Вадиму всё-таки показалось, что она едва-едва дышит. Слабая надежда. Как бы проверить? В кармане спортивной сумки оказалось Наташкино зеркальце. Надо же — после тренировки переплелась с ним в наглую прямо в душевой; обвила скользкими руками за мокрую спину уставшего за два часа атлета и отдала ему себя — или выпила его в себе? В раздевалке вещи оказались перемешанными. Начудила, нагрузила и исчезла с лёгкой светлой радостью умиротворённой вакханки. Win! Победа!
Обуздали, оседлали, расквасили, заставили пролиться на её руки, волосы, губы, в лоно, да на широкие бёдра и точёные пятки. Зачем им только была нужна такая вот тренировка? Где там перворазрядницам по элитному фехтованию! Во всяком ином бабьем деле давно уже в мастерах, да только от её мастерства одно чувство испитости да к тому странную метаморфозу, как будто отныне и не Вадимом он был, а подгруженным земснарядом. Вот со зла и брал всё, что под руку подгребал. Свою сумку, её налобную ленту, свой свитер, её косметичку; обнаружил, выругался, вышвырнул. Всякая дребедень разлетелась по окрестному миру.
Зеркальце, к счастью, снова оказалось в сумке — правда, уже на дне. Так же выпало в осадок, как секс-эспандер, который Наташка угребла у нелёгкой атлетики... Хоть зла на неё и не было, но досада достала. После подобного взбрыка спортивной жрицы всегда хотелось обрести тихое домашнее существо, опекать его и быть опекаемым, но такие девушки в столь позднее время пребывают в иных мирах и источают домашние запахи перед такими же мягкими, домашними мужчинками, которым они, увы, не ровня. А ему бы только полуночниц спасать.
Вот и сейчас небольшое зеркальце Вадим очень осторожно подносит к помертвевшим губам почти бездыханной девушки, столь странно опавшей внезапно срезанной настурцией в переходе. На зеркальце проступает пот — и всё, но лица девушки в зеркальце нет. Не объедено ли лицо подземной нечистью: крысами, шушарами разными? На поверку — нет, лицо красивее Наташкиного, но вот не отражается в зеркальце эта странная девушка — и всё тут.
Вдруг совершенно неожиданно откуда-то из-за спины очень медленно над ним склоняется, кто бы мог подумать? — Наташка. Ох, и ядрёная же! Эта бабца его ещё в раздевалке задрала — так мало ей этого, проследовала за ним крадучись — тихо и осторожно, а теперь снова дышит неровно, но как-то зло. И вдруг говорит каким-то потусторонним голосом:
— Чего это ты раскис, мил человек? Это ей Рыкович черепок насосал — отсосал пинту кровушки, вот и очумела она: ни живая, ни мёртвая. С этим теперь надолго... Лет через триста, гляди, и оклемается, отойдёт, а уж затем и сама начнёт блажить почище Марьяны, а пока её попустит, на что она тебе, соколик мой ясненький? Её ещё и в морг отвезут, и, может статься, в формалинчике вымоют, а там, гляди, и в безымянную могилку положат — хоть бы, не дай чёрт, не сожгли, потому что тогда долго будет маяться, прежде чем соберёт себя по пепелиночке. Но не допущу этого: сама-то сколько лет в могилке отмучилась; так что забирай свою козу, парень, своё отплатил мне сполна. Не таю я на тебя зла и ей жить велю, а клыки Рыковича на себя наведу — пусть моей трухой могильной удавится. — И она разразилась мерзким ледяным хохотом…
Где-то из-под земли послышался жуткий вой. Девушка на руках у Вадима вздрогнула и словно бы стала приходить снова в себя, и тут же начала в зеркальце отражаться. Но тут же из бездны невидимого Иноземелья вырвались тени и потащили с собой Наташку. А она, ядреная и бесшабашная, как-то зычно и насмешливо загорланила скабрезную девичью потешку:
У меня болит живот,
Значит кто-то там живет.
Если это не глисты, 
Значит, это сделал ты.
И тут же стала растворяться в бездне Наташка — с бравым визгом и хохотом. Последнее, что услышали и Вадим, и Ирэна были вздорные зарифмовки далеко не невинных городских закоулков:
Поцелуй меня в живот!
Ниже... ниже... 
Вот, вот, вот!
— Нет, — возмутился Вадим, — настоящая Наташка хоть и ядреная, и разнузданная, но так откровенно не спела бы... Как ни крути, а она — не уличная босячка. Хоть и в душевой при спортзале резвилась с ним до одури и не под такие распевки. Самой скромной казалась классическая, кубанская: “Стань, казачка, в раскорячку...” Но даже и под такие распевы была она по-домашнему вальяжной, и дурила с атлетом больше от своей сытости да от спелости, а не от мрачного озлобления, с которым падала в бездну теперь, не оставляя по себе даже скомканной паутинки своего внезапно оборвавшегося бабьего лета.
Ирэн ощущала всё с нею происходящее словно во сне. Сквозь шаткие видения этого жуткого сна внезапно и приходил к ней Посланец. Но чем-то не нравился он девушке, словно на дух не переваривала его — то ли из-за цвета зеленого в панбархат лица, то ли из-за пробившихся на покатой лобовой кости рожек, сразу почти незаметных, а чуть позже подросших до омерзения и оказавшихся липкими, поскольку их немедля обсели большие жирные мухи.
— Прям не Посланец, а мушиный король, — подумала девушка и показала пришедшему свой озорной тонкий язык. На что Посланец ответил мерными цокотными звуками. Это так стучали козлиные копытца его безобразных кривеньких ножек. Внешне казалось, что явившийся к ней монстр уже даже не шёл, так как ходьбой подобное перемещение в пространстве называть было негоже, а словно подпрыгивал с опорой на известно что, как при хоТьбе (хоТю-и’Бу... ду!), и при этом корчил мерзкие рожи.
Ну чем не гаденыш? Так и удавить хочется. Хоть бы ручонками волосатыми слюнявые губы свои обтер! А то целуйся тут с ним, когда сам-то как есть в кровищи, но нездешней, не земной, не алой. А в нежнейшей голубой. Но кровь, она не обманет, у кровушки свой особый запах имеется.
— Одним словом, будь ты неладен, милашка, с рашпилем в носу! И чего мне тобою любоваться? Да кто ты такой, агнец Люциферов? На кого только роги остришь, подлец окаянный? И кто это тебе только позволил бить своими рогами молодую девушку в грудь?
...Не было подобного действия, но ей казалось, словно кто-то экспонировал безобразнейшую реальность, и та немедленно проходила перед глазами и происходила в душе, облекая душу в когтистые вериги.
— Изыди, мразь! — стонала Ирэн.
Тело девушки изогнулось как лук, и она ощутила, как между ног кто-то будто бы натягивает тетиву. Колчан со смрадными стрелами был зажат у Посланника между ног.
Ирэн даже показалось, что внезапно она понесла и в ней уже развился шестимесячный плод. На больший срок воображение не согласилось, а, резко затормозив, сконцентрировалось на последствиях обстрела упругого лона стрелами, и оказалось, что и впрямь в ней что-то слишком мелкокостное угнездилось с видами на: “Рожусь!”, не испросивши у неё согласия. Это был даже не будущий плод, а некий штамм Запредельной мрази, которому она была представлена в качестве донорской розетки на срок едва ли не моментальный, но мерзко употребительный. Мразь в ней росла и впитывала в себя запахи крови и спермы.
Ирэн сомневалась — в ней ли развивался урод или сама она теперь рыболовная мостырка для урода, подвешенная в роковой для себя люльке в людоедском чулане затем, чтобы породив мерзость, немедля превратиться для неё в пищу и быть жадно съеденной перед крушением земной цивилизации пораженных душевной лейкемией существ, которые уже — как и она — совершенно не люди, а безропотные и даже чуть учтивые пособники зла. Как в известном Райкинском репризе: “Режьте меня на куски! Лопайте меня с маслом!”
Не иначе как расстарался всё тот же рогатый урод. И теперь надлежит ей, бедолаге, с такими же, как и она безропотными дуротётками маршировать с революционными маршами вдоль Козьего болота, тупо распевая, в надежде на спасение от скороспелых нелепых родов старинную прибаутку:
“Черти, черти, я ваш Бог!
Вы с рогами, я без рог!..”
Где уж там без рог, когда рога гулко бьют по плаценте и вот-вот разорвут её на мелкие части... А под ногами всё время хлипала гниль, но сама она к ней не касалась, потому что была подвешена под потолком “трубы”  в особой люльке из кожаных переплетений. Ирэн ужаснулась: кожа та была человечьей, а колыхал люльку всё тот же гнусный рогатый уродец — плод всё разрастался и разрастался, и, казалось, что с животом Ирэн вот-вот произойдёт взрыв, после чего наступит коллапс, и миру явится нечто, но сама она, обезвоженная и безжизненная, ничего уже не увидит. Но подобного не случилось: как ни была прочна люлька из человеческой кожи, но в какую-то минуту, не выдержав исполинского веса, она рухнула в подножную гниль, из которой Ирэн с трудом поднялась, и тогда гнуснейший визави заставил её идти.
И она безвольно пошла с такими же, как она, беременными барышнями, под дичайшие звуки и околесицу революционных маршей и антисоветских песен вдоль гнилого болота, в которое стремительными ручьями стекала всё та же гниль, перемешанная с красной и голубой кровью и нечеловеческой спермой.
Это был даже не сон — влагалище пульсировало, пытаясь вытолкнуть из напрягшейся матки что-то бесформенное, но всё ещё опутанное цепкой материнской плацентой, но всё ещё неспособное пересилить дородовую власть земной женщины над самым невероятным инореальным плодом. Плод был бессилен что-либо до времени предпринять, и оттого только громыхал в животе, вызывая у Ирэн колики и приступы тошноты. Постепенно глаза девушки стекленели — теперь она решительно умирала, не давая природе явить миру того, кому надлежало эту природу разрушить.
Вадим уже нёс Ирэн на своих руках, невесомо хрупкую, не тронутую ни худым словом, ни злобной силой, в то время как сама злобная сила, пройдя положенную ей материализацию, уже струилась над лобком девушки сизой дымкой, оставляя в надлобковой области у своей жертвы фиолетовое родимое пятно размером с чёртов кулак. Это пятно некоторое время всё ещё колебалось, остывая на теле подобно мареву, пока окончательно не застыло жарким ошмётком апельсиновой кожуры.
Безвольная и уставшая от пережитого, Ирэн позволила Вадиму увезти себя к нему домой. Он нёс её по безлунным улицам и совершенно не замечал, как со всех городских окраин слетались пробуждённые по случаю явления сатаны бесы, ведьмы и вурдалаки к давно забытому капищу на Замковой горе. Окрестные прохожие и редкие милиционеры не находили ничего чудовищного в том факте, что молодой атлет нёс на руках девушку в полуобморочном состоянии не один и не два квартала, а почти полный троллейбусный маршрут. Во втором часу ночи он осторожно отпер квартиру...
Во всенощном эротическом шоу по ТВ отпоённая крепким чаем ошандарашенная Ирэн увидала, как некая пылкая, но не юная Жанна не_Агузарова, уже без трусов, задрала вверх свою ковбойскую юбку, и пожилой достаточно не_ковбой опустился перед ней на колени. Он был грузен и недостаточно пылок... Уже и Вадима язык стал слизывать терпкие капли крупной росы с лепестков безвольного девичьего бутона. И здесь впервые за весь этот бесконечный нелепый вечер прежде безголосая девушка застонала.
Бутон упруго напрягся и из него прямо над кончиком упорного языка трепетно возвысился клитор. “Такого не бывает, просто не бывает вообще”, — внезапно подумала девушка и обратила свой затуманенный взор на экран, где в это время бушевали кромешные сексуальные оргии сторонников полигамии из города Берн. При молчаливом обоюдном согласии и Ирэн с Вадимом переменили недавнюю позу, и теперь уже с пылким остервенением страстный юноша вогнал свой член в её влажное распростертое лоно. Девушка обняла парня и с неведомой прежде самой ей силой пылко пошла парню навстречу.
Но вдруг Вадим ощутил естественную преграду, которая, впрочем, его ничуть не смутила. Он уже понимал, что ещё совсем недавно эта девушка была любимицей единорога. То есть ему отчаянно отдавалась девственница. Он даже невольно попытался почему-то сдержать её столь бурный внезапный порыв, но уже за мгновению поддался девичьему наваждению и стал овладевать девушкой с каким-то утончённым изыском. Внезапно их переплетенные тела, увлечённые чувственностью, прямо с низкого ложа перекатились на устланный бархатистым покрытием пол, где и последовали ураганные рывки, прежде чем Ирэн ощутила, что путь её девичества пройден.
Только тогда она ослабла, прижала себя к Вадиму, и попыталась его ласково поцеловать. Вместо этого холодные, совершенно незнакомые ей клыки вырвались у неё изо рта и вонзились парню в плечо. В это время внезапное семяизвержение стало бить тело юноши пароксизмами. Он ужаснулся — семяизвержение вышло обильным, но насыщение ненасытно-незнакомой злой женщины так и не наступило, в то время, как самой Ирэн на оставленном юношей ложе овладевал какой-то незнакомый пожилой рыхлый, махнорылый мужик. И всё бы ладно, только между обеими столь нелепыми парами то и дело мерно отщёлкивал холённым хлёстким бичом хвост Третьего_подкопытка_Сатаны…
— Рыкович! Он всё заметил! Сматываемся! Оставь эту девку в покое! — истошно заорала сомнительно-соблазнительная женщина, изнывающая в страсти под безвольным телом Вадима, и Ирэн от этого крика проснулась. Её охватил ужас и редкая женская брезгливость. Амур_де_труа изначально не предполагался.
— Спи, родная, — ласково проговорил ей Вадим и обнял встревоженную во сне девушку за плечи, но тут же невольная болевая гримаса перекосила лицо сильного юноши. У себя на плече он вдруг почувствовал ссадину. По форме ссадина напоминала рваную рану, как будто плечо вспороли мелким кровожадным кнутом. Сон как рукой сняло. Он стал и тщательно обошёл и осмотрел все немногочисленные квартирные закутки, но ничего так и не выискал: кроме их с Ирэн, в доме никого не было.
...На рынке дед Никодим в маленьких круглых крынках продавал студёные козьи сливки. Над рынком только-только проступило раннее июньское утро. Покупателей, естественно, не было. Перед Никодимом стояло семь крынок в особой козьей дохе для пущей густоты и студёности.
 — Гони, Рыкович, крынки: хапаю всё! — прорычало рыжее марево. Из марева выскользнуло нечто с огнистыми рогами и жутким трехличием.
— Берём! — по-гвардейски рявкнуло “трехличие” и заплатило дедке-дедушке чисто зелёными долларами. Дедко-дедушко только хитровато сощурил глаза.
— Пей да не пролей, чёртушко заморское! Чтоб только тебя не удавило на третьем прихлёбе!..
— Самому тебе кошки ангорские, чтобы ты поперхнулся сырой мякусятиной! — злобно пискнуло в ответ рыжее марево, и тут же из него на дедку полезли кошки размерами с живалых нильских аллигаторов. Каждая такая котёночка, зло скаля свои отточенные фарфоровые зубцы, и строго смотрела на дедку фосфоресцирующими бельмами. Дедка наскоро на обратку перекрестился в знак почтения к Сатанейшему, но однако же, выказал тварям кукиши. На том кошки и кончились, превратившись в обильный голубиный помёт. Весь помёт тут же и шмякнулся на пол. Под ногами стало склизко и пакостно. Проехал по помёту на копчике базарный армянин Хачик и разругался на происшествие на нехорошем русском наречии. В тот же миг обратился помёт в роскошную девку Марьяну. Облобызала она Хачика и оставила того удивляться, почёсывая дряблые ушибленные ягодицы. Натурализация инспекционной нечисти произошла.
“Затянуто,” — пробормотал Витольд Карлович, мерно ковыряясь в своих вечных зубах мельчайшей перепелиной косточкой. Весь вечер он ухаживал да ухлёстывал за Марикой Марико, так и не признав в ней Вожилу. Та всё жаловалась, что Эммануил Виторган уже больше не лицедействует на колдовском поприще, не поёт её излюбленное: “Главное, чтобы костюмчик сидел”, а сам же норовит носить такой же костюмчик на провинциальных гастролях. Вот уж не задался ему Иегупец — и всё тут. Слушал Витольд Карлович басни Марики Марико как-то рассеянно, а сам пребывал в страстных мечтаниях, и если не шла ему в руки Марика, то бишь Вожила, то хотелось внучатому племяннику Агасфера заглянуть на планету Муэта — правда, тамошние двухлобковые муэтянки более страстные, чем все земные золушки-маркитанки из обширнейшего постсоветико.
Но в его возрасте подобные излишества с двухлобковыми жрицами уже ой как чреваты; к тому же и земная, хоть и нечистая плоть, но при должном муэтянском раздвоении уж никак не производит на тамошних двухлобковых Вожил должного впечатления. Ах, если бы не эта инспекция! Ах, если бы не эта дурь Сатанейшего! Разве не махнул бы он на Багамы?
Да что там говорить — на Багамах нынче солнечный рай, в то время как в Иегупце влажный субтропик. Да-с. Понимает ли сие госпожа Вожила, то бишь Марика Марико? Конечно же, понимает, но сердцем не принимает, потому что защемило под сердцем, заныло — и, как видно, неспроста. Вожила подошла к стенному зеркалу и обнаружила, что вокруг её тела ничего себе горожанки Марики пылает яркий фиолетовый ореол. Значит, снова предписано быть исконно киевской ведьмой Вожилой, значит, впредь ей водить и изводить собой всякой нечисти впрок. Она, как особая промокашка, должна перегружать на себя все гадости Преисподнего мира, дабы ограждать реальность от всяческих бесовских перегрузов. Грустная эта роль — быть главным представителем Сопредельного арбитража: кого-то поставить в угол реальности, кого-то отшвырнуть в Запредел — тем и коротать день до вечера и изо дня в день, из столетия в тысячелетие. А тут опять, как назло, кого-то из параллельного мира вынесло. Мало ей было вчерашнего хлыща хреновых кровей и той ещё конституции. Как могла держалась, но довёл таки гадливыми мерзостями. Чего только не наговорил, провоцируя — короче, только глянула на него вечером напоследок, а он тут же прикипел и бряк ей под ноги: “Помилуй мя’, мерзкого слугу Сатанейшего, пречистая мать Вожила!” А какая она ему мать? А он весь посинел, губы трясутся, а между руками детородный орган сжимается до невесомых размеров. Он бы и сам, должно быть, до невесомости сжался, потому как за раскрытие имени, да ещё в “трубе” принародно всуе, полагалось ему жуткое наказание…
И действительно, внучатый племянник Агасфера тут же был зело наказан и водворён — да простится мне, автору — в мочевой, извините, субстрат. А дело вышло так: чуть только вспомнил Витольд Карлович, что пора помочиться, как тут же заплатил три акцизных рубля и вошёл в центральный крещатицкий туалет. Только не ищите его, пожалуйста, на картосхеме последнего издания от партии “Экологический бум процветания”. В описываемые времена первых лет общественной дисгармонии ни бума, ни процветания, ни общественной стабильности не наблюдалось, и даже туалет, если верить слухам, то и дело перевозился с места на место в цветастом потешном автобусе, больше известном прежде как пионерский кинотеатр “Незнайка”. Вот и не полагал Витольд Карлович, чем кончится для него сие недетское представление в мочеиспускательной синематеке.
Лишь только руки привычным образом вытянули из ширинки природное естество, как тут же перед глазами самого Витольда Карловича и немногих любопытствующих предстал не передний отпрыск предстательной железы, а метровый ошмёток рыжего поливального шланга.
— Алижов! Алижов!! Алижов!!! — бедный старик полиндромно запричитал — слабым блеющим голосом.
— Какой там дурак из шланга на клиентов льёт?! И чем он это их там поливает? — послышались возмущённые голоса из полуприкрытых кабинок. Все прочие посетители писсуара остро принюхались. Из шланга во все стороны мощно разливался бензин высокооктановых проб. Подобной затее особенно обрадовался какой-то ухоженный молодой самец с пятидесятилитровой канисторкой, вместе с которой в поисках дефицитного в то время горючего, про всякий случай, и зашёл в туалет. Над закрытой дверцей в кабинку Витольда Карловича протянулась холёная рука с кругленькой суммой фигонов. Однако, увидав протянутые ему деньги, Витольд Карлович отчаянно укусил просящего у него ГСМ за руку. Просящий взвыл от внезапной боли, но, размазав фигоны по лицу Витольда Карловича, обронил их на пол и тут же ухватил рыжий шланг и ловко сунул его в узкое горлышко своей бездонной канисторки.
— Наливай, холера, а руку отпусти! Тебе ведь деньги дают!
В сложившейся обстановке лучшего выхода быть бы и не могло. Доведенный до отчаяния потомок Агасфера стал постепенно переходить в жидкое бензольное состояние, пока последним в канисторку не перетёк принявший естественный вид и очертания детородный член Сатанейшего. Последним, что позволил себе Витольд Карлович, было похоже на скрип, который мгновенно иссяк — Вожила его не простила…
…Марика от души посмеялась над происшедшим и стала думать, куда девать канисторку со стариком. Дело было непростым: ведь не вливать же его в двигатель внутреннего сгорания. От подобного вливания, того и гляди, любой джип “Чероки”, любой “жигулёнок” и “ВАЗ” немедленно превратятся в совершенно неуправляемого Змея Горыныча, а посему...
Укушенный Витольдом Карловичем счастливый обладатель высокооктанового бензинового топлива вышел из платного туалета явно перегруженным морально и физически. С одной стороны, его распирало чувство глубокого удовлетворения, столь знакомое всем недавним совковым гражданам, но, с другой стороны, ныл и набрякал этот нелепый внезапный укус, от которого так просто, похоже, теперь не избавиться. К тому же и канисторку он нашёл не Бог весть где, а прямо у входа в платный синематографический писсуар. И, к несчастью своему, не заметил, что на внешней стороне канисторки было кем-то спешно написано красным по серому: “Идите вы все на...”
Молодой, ретивый участковый, только вчера имевший аудиенцию у Большой Хозяйки “трубы”, как и положено новой метле, бдел. Обнаружив лозунг, не имевший ничего общего с политикой: “Не стесняйтесь — обогащайтесь”, он жутко обрадовался возможности проявить свою службистскую прыть и немедля арестовал холёного молодца за нарушение норм общественной морали. Наручники замкнулись на жилой милицейской и пухло прокушенной руках, образовав скорбный тандем, который потащил теперь канисторку, поволок теперь канисторку, чертыхаясь и поминая мелких представителей нечисти по всему Кресту прямёхонько в РОВД. Больше всех в канисторке чертыхался недавний баловень судьбы, а теперь узник совести Витольд Карлович Шварц.
…Сама Марика обладала “болотным” характером, поскольку запросто могла увести в омут — и не всегда только в житейский. Дочь русалки из Зачертень-озера, она не могла быть иной. И, похоже, кто-то об этом знал.
Грустная бедристая тётка добрых сорока ягодных лет, с рыжей паклей плохо окрашенных волос и какое-то худосочное чмо, злое и вялое, по киевским меркам лет шестидесяти, появились внезапно в зеркале. Проявленные были одеты в пёстренькие подштанники, именуемые в Иегупце “багамами”, но не имевшие ничего общего с истинными потомками маори, которые даже в страшных снах в подобных штанишках не тусовались. У обоих же торсы прикрывали чёрные футболки с жёлтыми трафаретными “бэтманами” и лихими надписями “Топ-Бой”. Эдакие крутогрудые уродцы, чем тебе не полный отпад.
— Ой, не могу! — засмеялась Марика. — Это вы-то крутые ребята? Да с вас уже давно вся труха на асфальт выпала! В чём только души ваши мерзкие держатся?
— А ты бы не насмехалась над нами, бесстыжая! — прошепелявило зеркало голосом Третьего_подкопытка_Сатаны. — Да, золотко, какие ни есть, а мы, чертополох смертным в бок и общий привет! Всем прочим общий привет! — при его словах на кухне загромыхала и попадала с многочисленных мест посуда. Марику это возмутило. К кухонной утвари она относилась свято: умела и любила варить снадобья всякие, хоть и покупали у неё одно только варево от импотенции. Заграничную виагру изобрели куда как позже, а посему Вожила разгневалась.
— Этого мне только недоставало! Посуду мне ещё никто не крушил, так что немедля расставьте всё по своим местам и перестаньте здесь фамильярничать! Фамильярничать у меня неуместно, — она немножко остыла. — Просто давайте поболтаем по-свойски: уточним, что к чему, что от чего и что для чего да зачем, — предложила она, внезапно сменив гнев на милость, и села в удобное кресло, точённое из костей последнего единорога и подбитое прочно под панбархатом целебной неразрыв-травой. В комнате повеяло тихой заводью; прибывшим показалось, что вот-вот сорвутся и примутся истерически квакать лягушки, но в это время, теперь уже вкрадчиво залебезив, настырно заговорил Рыкович:
— Нам бы командировочку отметить, мэм, а то Сатанейший не спустит!
— Вам? С вашими-то проказами? Да вы у меня здесь тут же с десяток-другой покойников нащёлкаете, будто семечек! они у меня и так от радиации мрут! Нет уж, увольте! Катитесь, откуда прибыли!
— Но мэм, это же несерьёзно! Мы ведь не шантрапа какая залётная, не шаромыги, не беспредельщики! Мы с миссией, мэм, с самой настоящей миссией сопредельных контактов.
— Так ли это, Рыкович? — позволила себе усомниться Марика, она же Вожила.
— Истинно говорю вам: так! — истошно запричитал Рыкович. — Мы из службы гносеологии страхов — так сказать, сами не пугаем, но чужие страхи испытываем на прочность.
— Ну и как, получается?
— Да так-с, — деликатно-уклончиво ответила рыжеволосая Марьяна.
— Ах ты, подлая плесень! — возмутилась Вожила. — А кровь у девственницы Ирэн и её парня Вадима разве не ты пила?
— Но позвольте — какая же она теперь девственница! И потом-то, пила самую малость! Так сказать, на анализы, — мелко засмеялась рыжеволосая. Но, чуть замявшись, добавила: — Мне ведь без человеческой кровушки и натурализоваться было нельзя!
— Врёт она, стерва, врёт, — припоминая Марьяне все свои прошлые обиды, возмутился Рыкович. — Ей бы и одного кагору хватило! Она завсегда одним “фаустом” всё дело решала — одним только ноль семьдесят пять без закуски!
— Пусть возьмёт и теперь же выпьет на кухне! Ей сейчас Мурлон требуемый “фауст” доставит. Зато кровь немедленно возврати молодым, да так, чтоб без всякой порчи.
— Может быть, теперь и девственность буду обязана этой дамочке возвратить?
— Над этим я ещё подумаю. Возможно, с оглядкой на вашу миссию, и не надо. Во всём же остальном всё должно быть без сучка и задоринки. Это же надо — едва только сами нечистым духом пожаловали, как тут же двух упырей миру явили. Ведь что Вадим, что Ирэн теперь — упыри. А кровь у них молодая. Вот и получается, что занесли вы заразу почище СПИДа.
— Хорошо, — согласилась Марьяна. — Возвращу я им кровь ихнюю шебушную. Но всё равно сами по наклонной покатятся — не мы, так другие. В них прорву откроют.
— Это мы ещё посмотрим. Он и во мне, как ни крути, омут душевный плещется, а поди ты, ни одного не извела и вам не дам изводить. Земные земными болезнями болеть будут, а не вашими адскими. Сказала — и точка...
...Через десять минут в комнату возвратилась пьяная в доску бомжиха, лишённая всяческих возрастных признаков, в которой теперь слабо узнавалась по-молодечески подбоченившаяся оторвись-девка Марьяна. В руках у неё были две двухсотграммовые капсулы. Марика приняла от старухи драгоценные живые сосуды и бережно поставила перед собой на трюмо. Трюмо покорно выдохнуло: “Угу, слушаюсь, госпожа”. “Теперь пойди и верни”, — задумчиво проговорила ей та.
Зеркальная плоскость трюмо словно обледенело. На поверхности выступили холодные голубые кристаллы, которые каким-то неведомым образом стали всасывать в себя помещённую в сосуды-капсулы кровь. Кристаллы набрякли и стали медленно розоветь. В ту минуту, когда они достигли кроваво-красного цвета, Марика успокоилась. Ни Вадиму, ни Ирэн более ничто не грозило. Теперь они даже не заметят, как постепенно к ним возвратятся через густой киевский воздух выпитые нечистью кровавые децилитры. Теперь пора было подумать и о гостях: положенную натурализацию они теперь волей-неволей прошли, назад им дороги нет — да и шкодничать теперь особо не будут: чуть что — тут же уйму, — спокойно рассудила Вожила, — да и возраст Марьяны — так долго не живут. Теперь он сквозь дряблый макияж куда как более явен, так что пора их материализовать и вышвырнуть на городской асфальт.
Пусть побродят бомжами по планете да вкусят все прелести от беспросветности житейской, ковыряясь в мусорниках на задворках да попадаясь на помойках в люто-непотешные игры крутых, во время которых не раз и не два усекут им головы и отрежут разные части тела для острастки и устрашения тех, кто из земных да неловких: тогда-то и посмотрим, к чему они сами придут. Какими себя страхами усладят и не запросятся ли при том немедля назад — в преисподнюю.
...Только подумала, как вышедшие из волшебного зеркала её незатейливого старенького трюмо, вдруг пали перед ней на колени. Не вставая с кресла, одними только указательными перстами невозмутимая Марика прикоснулась к их лбам. Тут же послышался запах серы, смешанный с гарью жаркого. На лопнувших масках обезображенных лиц у обоих пришлых стала проступать самая настоящая кровь. Сами пришельцы медленно оседали у её ног на пол…
Марика Марико честно зарабатывала на пропитание — руководила в Киеве очередным обществом с очень ограниченной ответственностью “Альфа-Скорпион”, управлялся в котором Гарик Вонс, снёсшийся однажды с разумными существами с планеты Плейбой. Существа эти молились всемирному богу Зексу, случавшему просто земном и как бы производном, как секс. В самой миссии “Альфа-Скорпиона” привычно пудрили неофитам мозги, предлагая образцы космической экзоэротики, что на самом деле отдавало обычным земным надувательством и представлялось не более чем сношением с тумбочками, табуретками, призмами и магическими зеркалами. В самое последнее время в миссии стали разрабатываться ярчайшие образчики сексуальных ночных горшков, и на это уходило немало времени и сил.
Три года тому назад Гарик был далёк от успеха, но однажды несколько его последователей угодили в самый настоящий дурдом. Вот тут-то и обнаружилось, что в закрытых сообществах новые идеи ранят душу каждого — от тумбочки в мужском отделении сумасшедшего дома стали обращать на себя внимание даже у санитаров и врачей особенно после того, как в одной из них спряталась малохольная Глаша. Тут-то дурики, и без того народ пылкий, оказались на грани эйфории. Когда же старые тумбочки, не выдержав обильных неформальных коитусов и безудержных встряхиваний, что называется приплыли, новую партию товара заказали господину Гари Вонсу. Здесь Гарик расстарался, и поскольку Глаша имела последователей не в одном только иегупецком дурдоме, то теперь заказы пошли со всех стран СНГ, а с ними — и многочисленные письма и предложения. Рассматривались прожекты имплантации оживлённых половых органов в холодильник, зимнюю овечью доху и даже в электродрель, а новая концепция “Эротика в мыле” привела к выпуску мыльниц с мыльными щелями.
Сама Марика смотрела на все эти глупости словно сквозь пальцы. Исполнительным директором был Гарик Вонс, и все эти прожекты и проектики были на его голове. Иной бы спасовал, да только не Гарик Вонс. Он словно изобрёл универсальный набор пуансонов, и небольшая, но крепкая денежная кувалда решала все эти вопросы за здравие. Вот и сегодня предстояло пробить Бог весть откуда доставленный окаменевший эмбрион динозавра, дабы завтра новоявленные извращенцы могли уподобиться папе-динозавру мезозойской эры и, заплатив должную мзду, воскликнуть победно: “И я это сделал!” 
Гарик и сейчас присмотрел наиболее удобное для подобного палеоинцеста место, и уже приставил к нему пуансон, дабы трахнуть по нему с должной силой, но вдруг окаменевшая корка отлетела сама — и из недр окаменелости прямо на Гарика посмотрел самый настоящий хищный реликтовый динозавр. В обезумевших глазах рептилии запылал алчный огонь. 
“Самка!” — с ужасом только и успел вымолвить Гарик, как тут же был смят и брошен гадкими щупальцами в бездну древнейшего на Земле влагалища. Миссия “Альфа-Скорпион” в тот же миг прекратила своё существование. Марика Марико осталась не у дел. Теперь она была просто Вожила…
…С утра поэт встал с головной болью. Стихи по-прежнему не кормили, премий никто присуждать ему не спешил, а случайные женщины пользовались поэтом как одноразовым полотенцем. Одноразовых шприцев ещё не было, хоть аура их витала, а одноразовых принцев и без него было вполне. Все эти факиры на сейчас, “щас!”, “сию минуточку” в Иегупце не переводились, но приставать к их армии было как-то неловко. Всё это приводило поэта к достаточно грустным мыслям. Он собрался было взгрустнуть, но невольно бросил взгляд на письменный стол — там лежала стопка писем, на которые он ещё не ответил. Поэт вяло упал в кресло и принялся за чтение адресованных ему строк:
“...С удовольствием узнал об организации клуба поэтов по переписке. Пишу с детства, публикуюсь в местечково-районной прессе. Очень хочу вступить в ваш клуб, где сумею раскрыться и ощутить ауру общего поэтического...”, и т. д.
“...Да все вы тут жулики оттраханные. Кто верит вам, Господи? Шли бы вы на...” — резон был отослать адекватно, да только убивать на это время было нелепо.
“Очень волнует и возбуждает идея поэтической переписки. Это так элитарно! Стихи возбуждают и волнуют; они позволяют глубже проникнуть во внутренний мир сердца — завёл бы себе секс-лаг — измеритель глубины животных оргазмов, которые, впрочем, не имеют к поэзии ни малейшего отношения...”
“Сижу за машинкой сутками: никак не могу найти машинистку, которой можно было бы платить оргазмами. Все существующие реальные машинистки норовят иметь постраничную оплату труда — шесть фигонов за тридцать пять — сорок строк”. — Ого, это уже интересно! Значит, курс ещё не самый безумный — пятнадцать фигонов за бакс. Выходит, что миллионы фантиков будут у нас в кармане ещё не скоро. Поэт даже не представлял, что ровно через три года он найдёт у себя под ногами целый миллион гривен в одной серой купюре и купит за них ребёнку триста граммов шоколадных конфет.
“Группа секс-поддержки межпланетного ООО “Альфа-Скорпион” готова прийти к вам на помощь. Астрал, ментал, ноосфера — не занимают. Все идеалы скрываем под одеялом. Пишите на наш почтовый ящик: планета Плейбой, созвездие Догоняй, Третья Планетарная Впадина. “У лiжко Пану i Панi”...”
“Хотелось бы знать, что представляет ваш клуб, какие цели ставит перед собой? Интерес отнюдь не праздный, поскольку сам силюсь писать (лучше бы не силился, а то так ведь можно заработать душевный геморрой), хочется как-то расти и знакомиться с творчеством таких же, как я (едва ли у меня получится стать руководителем душевно-геморройного заведения). Пытался учиться в литстудии, но ничего толкового из этого не получилось (ну, здесь, батенька, самое время срочно иссякать ваш поэтический дар как самую обыкновенную геморроидальную трещину в заднице)”.
“Я всего лишь два года пишу стихи, но хочу создавать настоящее искусство. Когда пишу стихи, песни, рисую, то всё равно что летаю (это, милейший, не ко мне, а к Шагалу...). Разрабатываю тему (да вы, батенька, цадик!). Пожалуйста, никому ни слова о том, сколько мне лет (и точно:
“В старый в, тощий цадик обернул худые плечи,
 ты вошла, “Шолом-алейхем!” — добрый вечер... “
“Мне девятнадцать, неженат; пять лет у меня была любимая девушка. Сейчас она меня бросила. В пустой квартире, из которой вместе со своим парнем вынесла всё. Я остался и с отчаянием бросился писать романы ужасов и стихи прямо на старых обоях (это уже впечатляет)”.
“Послушайте вы, человек, себя уважающий! Они меня, к сожалению, не тронули. Не заинтересовали. Может быть, виной тому “членство” моё в “трижды проклятом” вами Союзе писателей, где, несмотря на пренебрежение вами вашей работой, планка профессионализма и мастерства до сих пор достаточно устойчиво держится, что позволяет отличать явного графомана от неявного, какой бы псевдоним он себе для этого ни выдумал, хотя понимаю ваше дилетантское увлечение рифмоплётством. Не пробовали ли вы на досуге заняться макраме и получить полную в том сатисфакцию? Профессионалы из Союза писателей вам бы дарили свои правильно написанные строчки, а вы им — свои ажурные плетения для цветочных горшочков (самой бы тебе в цветочном горшочке вызреть до растительного состояния — едва успела промелькнуть какая-то вздорная мысль)”.
— Ах ты, старая аппаратная крыса! — в сердцах подумал поэт и вышел на кухню поесть яичницу. Но на пороге кухни неформальный мэтр поэтический внезапно опешил. Женщина, написавшая ему недавно столь обидные для него строки, житель далёкого подмосковного Красногорска совершенно беззлобно и чрезвычайно усердно перемывала его собственную посуду, в то время как его же собственную яичницу во всю прыть и даже чересчур уминал шестилапый крылатый кот.
— Поэзия — служанка, человек добрый. А ваша яичница — дрянь. Вот и отдала её животному. Не смотрите на крылья: всё равно та же мурлыкалка, хоть и инопланетная. И ей, как всякой животинке, из мякусятинки, яишенка просто полезна, тогда как поэтам с утра полагается пить нектар.
Только произнесла, как тут же на столе возникла полуторалитровая бутылка коллекционных кровей с этикеткой старого нектара:
“Мой Андреевский спуск подарил мне сегодня печаль.
Я пью старый нектар на изломе двадцатого века…”
 — вальяжно продекламировал поэт после того, как хлопнул стакан нектара, от чего на душе стало действительно легче. “Старая аппаратная крыса” оказалась ничего себе тетушкой, достаточно приспособленной к повседневности, в меру участливой и “кирной”. Кирнули ещё по бокалу — и новая хозяйка отворила настежь полакомившемуся яичницей Мурлону окно. И тот, наевшись до отвала, упорхнул прочь, в то время как Маргарита Ногтева — а это была она — внезапно рассыпалась и осела в пространстве тончайшей серой пеленой, которая вскоре исчезла, растворяясь ни зги. От этого её странного явления-присутствия-исчезновения в квартире поэта произошли перемены, странные и многоцветные. Всю квартиру будто промокнули яркие световые пятна, подобные нашествию батальона солнечных зайчиков, и теперь все эти не_кролики бродили по стенам в поисках проходов в параллельное пространство, сотканное из человеческих грёз, собственно из самой великой Поэзии — и тут поэт вспомнил свои недавние ночные видения.
Он шёл по ночному городу, а сама ночь представлялась ему как пылкая ночная красавица. Всё в ней было прекрасно, кроме... откровенности. Она кралась по стенам домов, и от ночных неоновых фонарей далеко вперёд бежала её лёгкая, вёрткая тень. Нервным жестом руки она разрывала на шее лунное ожерелье, и огромные размером в гусиное яйцо, градины тут же налетали на город. Бусины были легковесными, но само видение — жутким. На голове у самой красавицы была то ли траурная шляпка с капором, то ли свадебная фата с густой вуалью, за которой смутно укладывались волшебные черты неприкаянной девушки_Феи.
При свете рассыпающихся по городу бусин от лунного ожерелья и столь же ярком свете неоновых фонарей девушка_Фея мчалась за уносящейся ввысь прялкой; при этом её цепкие руки упорно сучили нить. Это и была лунная нить сновидений. В эту нить фея вплетала нестареющие сказки вечных добрых волшебников, и нелепейшие софизмы из откровений земных мудрецов, цадиков и старейшин, племенных магов и дряблых государственных деятелей, некогда мужей политических, а ныне обладателей персональных золотых нужников. В такие нужники фея не заглядывала, а только иронически улыбалась и продолжала прясть удивительную нить из пряжи, в которую попадали и заговоры на добро, и исцелительные молитвы от порчи, и тишайшие слова утешения от несчастной любви, зависти и безучастности.
Пряжа получалась тонкого серебристого цвета в каком-то нежно-фиолетовом ореоле. В жизни поэт не любил эти цвета, доведенные до холодно-ядовитых тонов стараниями технолога технозоя к концу очередного двадцатого века, двадцать первой земной цивилизации, одной из пяти цивилизаций, которая силилась пережить и своих создателей, и свои волшебные сказки. Однако поэт снова обратил своё внимание на невероятно добрый цвет сновидений. Скорее это было лунное многоцветье, которое даже дышало каким-то очень живым контуром и исцеляло и от утренней скуки, и от вечерней праздности, и от дневного безветрия. В этой удивительной пряже был даже какой-то шарм, и поэт позволил себе упорно потянуть за нить, та подалась и окутала поэта легчайшим коконом света, в котором поэт стал парить следом за удивительным сном, как первый космический спутник, так и не выведенный на орбиту одним из первых космических челноков-шатлов. Он так и остался поднадзорным бомжем-бродягой, отоспавшимся днём в уличной канализации. Если днём ему досталась свобода, то ночью — пусть и поднадзорная, доброта.
За этот год поэту пришлось много эпистолярить. Совершенно неожиданно к нему пришло более ста писем от людей вычурных и спорных самим своим бесцельным существованием. В своих письмах они постоянно спорили с поэтом, указывая ему на его творческую деци_мэтровость, сомневаясь в его профессионализме, искренности и просто праве подавать людям надежду и дарить обретённые самим знания. А это значило, что у поэта появились ученики, как значило и то, что поэт старел, хоть и обращать внимание на морщины было некогда. В ответных письмах он обретал себя в спорах, поэтических экспромтах, стихах и прочими обстоятельствами внешней жизни мало интересовался. Этим он и тревожил тех, кто мало знал о повседневности. Знали бы те, что повседневности для поэта не существовало! Он обычно парил, даже и тогда, когда согласно житейской логике это было крайне нелепо…
…Ночные сновидения не проходили. Сто тысяч лиц врывалось в его безграничный потревоженный мир. Это были и знакомые ему из соппредельного Безбрежья фантомов, и незнакомые ужасные рожи мчались с разных сторон навстречу, с одной только непреложной и единственной мыслью — мстить! А мстили уже только за то, что самим им уже не дано было права воскреснуть, в то время как ему, всё ещё живущему на земле, все эти фантомы — от миловиднейших до самых ужасных — только и казались с родственниками, и поэт пытался похлопывать их образы по плечам, но от эдакого панибратства от фантомов оставались одни только чеширские рожицы, и они съёживались в плечах, превращая их непроглядность, из-за твердынь которой они только ужасались беспечности этого нелепого человека, который смел называть себя легко и просто — поэтом, неся в себе символы, образные ряды, метрические и силлабо-тонические построения, метафоры и всякую прочую абстрактную чушь, столь незаякорённую, столь наносную, столь всякую...
Вдруг среди прочих рож, фиг и маслин проявилось достаточно опрятное и чрезмерно скорбное лицо. Так и есть — чёрный ангел. Но нет — ещё не за ним. По всему не за ним. Сегодня у ангела была иная задача. Ведь не кто иной как поэт так жаждал достучаться до высших сфер — и вот, наконец, в сферах решили пойти поэту навстречу. Ему просто на мгновение приоткрыли тонкое зрение и разрешили зреть очевидное... 
За потревожившим поэта своим присутствием ангелом уже тянулся густой, сумрачный шлейф, в котором поэт сквозь весь этот облачный караван сумел рассмотреть движение душ только-только усопших. Странно было наблюдать этот сизый караван смерти, этот жуткий караван расставаний. Усопшие души возвращались в неведомое земным Безбрежье. Над ними парил чёрный ангел, но только уже не ангел, нет — он то ли ангел, то ли птица, то ли... нет, ангел смерти торжественно и победно летел сам по себе, а птица, парившая в пространстве параллельно с караваном, была душой поэта. Чёрный ангел вежливо поздоровался с ней, но притязать на эту душу не стал, как будто и впрямь была душа поэта бессмертной. Поэт был шокирован и расстроен. Он впервые видел, как души тех, кто усоп, в действительности покидают грешную землю.
— Так ли всё на самом деле, Жаклин? — задавал вдруг вопрос поэт умершей душе девятнадцатилетней поэтессы. Когда-то она знала французский язык, но сейчас её душа перекликалась с душой поэта на птичьем, одинаковом что в Бордо, что в Париже. На земле она горячо любила всех, а умерла внезапно от рака — не сразу, пережив боль и страдания. Видно, ей выпала судьба не только плыть в караване, но и быть первой в числе уходящих. Она — пастырь этого невидимого людьми жуткого каравана смерти. Она летит в ключе усопших самой первой, и полёт её лёгок. И потому действительно все в этом караване равняются на неё, как когда-то в Бабьем Яру прервавшие свой жизненный путь души еврейских страдальцев равнялись на душу прадеда земного поэта. Всем известно теперь, что жил на земле и такой великий чудак — профессор Киевской консерватории, поставленный в единый строй с маклерами и башмачниками, младенцами и стариками. Это была колонна тех, кого вели убивать. И тогда старик заиграл на скрипке, и играл по пути в Бабий Яр, и уже тогда, когда люди стояли у бездны, и уже потом, когда уже никого не осталось. Только затем каратели расстреляли скрипку и самого старика. Но так только казалось, потому что старик продолжил играть на скрипке, как вожак того далёкого каравана смерти...
Удивительный тот старик долгими столетиями бродил по дорогам Европы. Он запоминал звуки и запахи, и даже вкус великого человеческого горя, и когда пробил его час, он так же, как и сегодня Жаклин, как сумел обрядил и возглавил далёкий и страшный караван смерти. По Вселенной плыл тот удивительный караван под музыку Мендельсона, и вся Вселенная плакала. А в этом караване слышится рэп. Рэп очень любила маленькая Жаклин, клин не земных журавлей, а навсегда уходящих с земли танцующих рэп душ — нелепость. Вселенная удивляется, но чему здесь удивляться? Скрипку расстреляли вчера, а рэп родился после. Поэт то и дело пытается подлететь поближе к Жаклин и станцевать с ней вместе.
— До времени не велено, — трубит чёрный ангел и преграждает чёрной же молнии путь. Оттого-то поначалу душа Жаклин танцует рэп совершенно сама, но затем весь караван начинает за ней пританцовывать. Это последняя память усопших о мире земном.
— Прощай, крошка Жаклин!
— Оревуар, поэт!
— Оревуар, девочка!
...Поэт плачет. Всего только десять часов утра, а на него уже накатило, нахлынуло, он уже безмерно выжат и жутко пьян. Какой бесконечный мрак, какая нелепость! Что-то приключилось на Сопределе, и поэт внезапно слышит, как по радио передают:
“...Сегодня в Марсельской онкологической клинике умерла девятнадцатилетняя поэтесса Марселина-Жаклин Тендер. Её слова стали широко известны благодаря французским рэп-группам “Сьюз” и “Ле Бада”. “Стихи дарят мне жизнь”, — говорила она”.
…Рука поэта потянулась за вторым стаканом вина. Старый нектар из крымского Сопределья был сегодня неплох. В его амбре угадывалась и хорошая выдержка лет, и отличнейший букет разнотравий. Медленно подступал и не растворялся перед глазами какой-то странный и не вполне алкогольный дурман, за которым неожиданно выступали образы-воспоминания. Ба, наступало прозрение!
И теперь запросто можно было вспоминать сны. Почему-то именно сейчас они шли без привычных купонов, из-за которых, при пробуждении, обязательно наслаивались какие-то искажения, оставлявшие чувство вечной неполноценности и уязвимости собственной памяти, как будто кто-то специально сотворял при пробуждении из увиденных снов лапшу. Похоже, что этот кто-то был чётко персонифицирован и обладал привлекательной внешностью молодой женщины со странным, звучным именем Марика Марико.
Но поэт сам позволял приходить к себе в подсознание этой душке при пробуждении и корёжить его сновидения, поскольку затем на одно только мгновение он мог видеть её руки, переплетающие концы сновидений в тонкую очумелую пряжу. И, хоть в запредельном ткачестве сам поэт не бельмеса не смыслил, но ему нравился запах кожи, волос, аромат губ этой странной сущности, которая смело пыталась казаться женщиной, но по сути была всё той же доброй ночной Феей.
Теперь же всё было абсолютно иным. В каком-то странном мареве и совсем не под землёй, а прямо на земле вдруг разрасталось огромнейшее по площади подземелье. В нём царил полумрак, и повсюду блуждали морлоки — мелкие да жалкие полуправдоискатели. В тусклом полусвете улиц и площадей они сами себе пытались казаться значимыми и решительными в поступках, но их поступь была скользящей, вкрадчивой и до боли знакомой. Только Где и Когда это Было?!
Резиденция морлоков занимала под собой площадь, равную сопредельному государству. Морлоки отлавливали обывателей, чьи мысли были ярче существовавшей в их мире эпохи. Посему и само Внеземелье с дивными подземными перекрытиями было построено из мечты. А чтобы пить эту мечту прямо из подземелья, в этих же земных обывателей то и дело стреляли, обычно в упор. Подходили вплотную, прижимая стволы своих духовых ружей к затылкам, бац — и простите, дорогие собратья, но извольте разойтись по баракам. Всем спать, как ещё не скоро запоёт молодой московский болгарин, возведённый в ранг достопочтенного супруга стареющей примадонны.
Всем, суслики, спать! Или вы ещё желаете что-либо менять? Лучше и не пытайтесь, потому как нельзя — это же предосудительно жить до времени в инореальности, тогда как рыли бы вы себе лучше обыкновеннейшие земляные погреба под картофель. Кто бы вам за это хоть слово сказал? Нет же, вознамерились воспарить, и где — в нашем-то подземелье?! А ведь в нём и самый великий Зодчий ничего изменить не смог. Только и явил лысину, картавость, ржавчину и разъеденную цианитами рану плечевого сустава. Но его-то нынче никому, откровенно, не жалко. Зато жалко, что, как ни крути, а от этой выпученной из маузера в тело диктатора дозы всяческих цианитов он ещё при жизни превратился в дебила и ловко ускользнул от ответа. Только и позволил всем этим морлокам явиться на землю и взять свою многую дань от ещё живых да неумерших, хоть между первыми и вторыми ещё ой какое различие.
Живые созидают, а неумершие взрывают Божьи храмы под дивертисмент мечты, ошельмовано необетованной. С неумершими и жить проще: они исполняют, а покуда живые ропщут: “Мы не “шельмовали” мечту! Это до нас и за нас иные расстарались...” (неумершие, значит). А зря такой делёж-галдёж провели, потому как подошло время, и поставили к ответу и неумерших исполнителей, и живых творцов-созерцателей. Те только научились охать да созерцать, и чуть было сами не ухватились за парабеллумы, да только очень быстро в мёртвые перешли и на том упокоились, а неживые вогнали их речи в гранит и стали срочно взыскивать у сломленных, посрамлённых доверие. И всё бы было неплохо для неживых, но не мёртвых, да только всё делали по старинке и, по большому счёту, через кузькину мать. Наконец увидал поэт и себя, но не в самое радостное для себя время….
…Уже признанный и убелённый сединами старик стоял перед верховным судом республики, а ведущие эксперты по экономическим перверзиям государств обвиняли поэта за преступные идеологические контакты с экстремистскими представителями региональной антикризисной партии. Звали поэта Глеб Шорин, и получалось, что нарушал он законы и постановления разные так и не ставшей могучей карликовой державы, именуемой в простонародье Территорией. К обвинению прилагалось семьдесят семь увесистых томов доказательств.
Оказалось, что поэт регулярно и злостно нарушал триста тридцать шесть государственных, городских и уличных законов. Судили, правда, не самого Глеба Шорина, а его объёмное голографическое изображение, тогда как сам поэт ещё накануне попал под действие шокового “демократизатора” и, увы, его хрупкая земная плоть срочно отошла от его чисто материального воплощения. Местный рейнджер из муниципальной полиции сделал свою работу профессионально при нарушении Глебом Шорином триста тридцать седьмого установления, после чего в мозг внезапно усопшего несчастного яйцеголового были введены аварийные датчики биоэлектронного протектора памяти.
Мир построенного на Земле подземелья с величайшей радостью узнал об осуждении и наказании человека, столь преступно игнорировавшего саму заглавную букву Закона. “У нас ведь правовое государство, почтеннейшие дамы и господа”, — любили говаривать Законодатели. Вот только Глеб Шорин уже ничем не мог им возразить. Мозг Шорина медленно угасал на тротуаре и уходил в мир иной, но это не получалось. Получалось нечто иное: наказуемый мозг просто выводился из индивидуального подчинения преступнику и переподчинялся муниципальным нейрохирургам-наказателям, которые могли его теперь нафаршировывать всяческой законочтимой дребеденью в назидание прочим. Прочие тихо роптали.
Это было ужасно. Перед Глебом Шорином медленно растекалось внезапно материализовавшееся будущее... Он обнаружил себя в роли государственного преступника и, согласно официальной версии, преступник Глеб Шорин самолично потребовал от государственных властей всех мыслимых рангов немедленного запрещения региональной антикризисной партии. Получилось как-то нелепо. Живой Глеб Шорин не требовал ничего, кроме экономической и духовной терпимости, а вот мёртвый во имя всех неживых отгорошил такое, до чего не додумался бы при жизни. Его посмертная просьба была срочно передана в информационный правительственный отдел погрязшей в корупционном беспределе страны для зачтения на пленарном заседании ООН снявшим обвинение против воинственно беспредельной Республики, после чего тело поэта было кремировано и превращено в компактную гранулу доведенного до алмазной прочности пепла. Гранула была помещена в штрафной отсек орбитального погребального спутника и выстреляна на пятую всепланетарную мемориальную орбиту. На земле шёл 2025 год.
Триста пятнадцатое киевское кладбище (а номерной отсчёт вёлся с 1986 года) привычно не пустовало. В зале для проведения гражданских панихид совсем недавно было установлено лицензионное оборудование для реконструкции образа усопшего при прощании с покойным. Использовался широко разрекламированный метод нейрографии и видеоэкстраполяции Мерлинга Кери Хью. Кери Хью любил поэзию Глеба Шорина; Глеб Шорин осуждал изобретение Кери, полагая, что нельзя тревожить души усопших, сведенные чёрным ангелом в безномерные караваны смерти, отправляющиеся в вечность. Визуализация покойных задерживала бы оттиски душ, умерших в Предземелье, отчего в Преднебесье и на астроплане не хватало бы вакансий для возвращаемых на Землю реинкарнационных младенцев. Это было и нехорошо, и чревато. Но изобретение было продано в технические службы ООН и внедрено повсеместно.
За восстановление облика каждого преступного элемента отвечал информационный отдел муниципальной полиции, что снимало с прочих достаточно полярные эмоциональные и моральные аспекты. Но на сей раз всё как будто бы нарочно разладилось. Глеб Шорин смотрел на собравшихся как-то не особенно радостно; тут же от установки видеоэкстраполяции и нейрографии был отстранён растерявшийся молодо оператор, и его место занял, что называется, ас. Последовали торопливые манипуляции; показалось, что даже пульт взвыл от непереносимой душевной боли и явил облик усопшего. На сей раз непрочно настроенный на предписанный мемориально-лирический глянец.
Тут же, как и положено, перед глазами усопшего и пришедшими на панихиду гражданами республики были сожжены вымпела и знамёна региональной антикризисной партии, а сам закоренелый преступник Глеб Шорин, принявший посмертные покаяния, сказал пылкую обличительную речь. Собравшихся поразило, что сама речь была составлена из заведомых штампов, которые даже на дух не согласовались с частотным словарём самого поэта. Но, тем не менее, речь произвела впечатление; в зале раздались жиденькие аплодисменты — нелепые, кощунственные, театральные. На том и закончили. После установленной процедуры посмертного покаяния тело было кремировано, а прах после этого был торжественно спрессован в микрокапсулу и выслан на пятую мемориальную околоземную орбиту, где ему отныне предстояло обретаться ближайшие 76 000 000 000 лет.
— Симпатичная информация! — усмехнулся сквозь сон поэт. Однако на том его сон прервался, как плёнка в анахронической кинопроекционной будке. Так и хотелось рявкнуть: “Сапожник!” Но вместо этого Глеб только кисло улыбнулся и закурил. В этом году он был всеми осмеян и брошен, и разве только Мурлон ещё приятельствовал с ним по-прежнему на правах равного. Правда, пить Мурлон, как и всякая земная мякусятина, любил только молоко и на язвы мира не жаловался…
…Не жаловалась на язвы мира и Большая Хозяйка. В это самое время она вела беседу с воровитой крутобёдрой девушкой Алевтиной, в то время как они совместными усилиями из изнеможенных бутонных недомерков роз и безобразной алтын-травы мастерили, ничего себе скажем, букеты. Для этого хватало им и узких отбросов целлофановой плёнки, и ненавязчивой для случайных прохожих рекламы.
— Берите, мадам! Всего триста пятьдесят купонов! Воздействует на восприятие, как килограмм хорошего мяса! Хотите, я вам по секрету скажу — наши цветы не для бедных американцев, а для богатых украинцев. Нет, ей-богу, смешно! Тут недавно повадился один итальянец для своей красотки розы скупать — Целуванто прилизанный. Но зато такой галантный, скажу, каждый вечер ровно в восемь был точнее часов — платил свои семь долларов за пять алых роз, и гуд-бай. И хоть эта мадам не вполне чтобы розы, но и у вас же с долларами не густо. Да и кого розами в августе удивишь? За настоящими розами загляните ко мне в январе. К тому времени и у вас, даст Бог, баксы объявятся, а у меня — самые розы пойдут. Знаете, на таких огромных бройлерных ножках, — Большая Хозяйка смеётся. Ей нравится её собственное умение подшучивать над окрестными лохами, к которым, между прочим, относит она и поэта.
...Глеб Шорин появляется в “трубе” в самое неопределённое время. Цветов он сроду у Виктории не покупает, зато выпытывает городской сленг и хохмит. Сегодня он вспомнил дружка своей юности, ныне приват-доцента, который обычно говаривал: “Девушкам цветы дарить следует дважды: первый раз на свадьбу, второй — на похороны”.
— Я уже кому следует передала жалобу на этого типуса. Сами понимаете, в сферы. Это же монстр какой-то, а не кавалер, — сокрушается глинобитного виду Витонька, продолжающая вязать безобразнейшие букетные компакты из чертополошно-розовых недорезков. — Вы посудите сами, милейший: один ужин сегодня в кабаке тянет на 700 — 800 фигонов на рыло: что даме, что кавалеру. Так почему же цветочная интермедия должна быть задаром? Это уже, простите, нарушает гармонию, а суть данной гармонии как раз и состоит в том, что если деньги есть — веселись, а нету бабок — мимо катись. — Шорин шокирован, но на Викторию не обижается. От этой стрёмной огромной дылды с колодами ног и кувалдами рук иного и не услышишь. Такая себе иллюзия из проверенных жизнью воспоминаний. Кому как не ей рычать вечное “От винта!”
...В то утро сладким сном засыпала у себя в постели Ирэн. Всю прошлую ночь провела она вне дома. Это была волшебная ночь, хоть и началась она с внезапной анемии и прошла мгновенно, и переустроила её естество, но время этой ночи вышло, а жизнь протекла дальше. В недалёком прошлом, ещё до того, как она пришла от Вадима и вознамерилась крепко заснуть, всё ранее произошедшее показалось ей удивительной волшебной случайностью. Но теперь, обёрнутая махровой китайской простынёй, она лежала под ней совершенно нагая и предавалась тёплым волнам недавних воспоминаний. Весь мир, пережитый недавно, представлялся ласковым зверьком, пришедшим неизвестно откуда и до сих пор не исчезнувшим, но преобразовавшимся в тонкие образы витиеватого сопредельного мира. Из этого мира по капельке, по чуточке стала возвращаться к ней выпитая Третьим_подкопытком_Сатаны и его злобной подельщицей Марьяной молодая свежая кровь, отныне столь же алая, как и голубая, поскольку переходила эта кровь из мира в мир, молекулы мешались, не признавая законов антимиров, ибо и в том, другом мире эквивалент девичьей чистоты был равен теперешнему её состоянию пылкой, молодой особи, вкусившей таинство женской инициации.
Постепенно умиротворяясь от пребывавшей в ней крови, она засыпала. Кровяные молекулы просачивались сквозь тонкую, нежную кожу, сквозь тончайшее сито эпителий, и растворялись в жилах, уносясь к центральной артерии с информацией о том запредельном мире, с которым отныне и она была ровней. Ей снилось, будто бы предстояло идти в наряд; её тщательно облегала аккуратная женская униформа национального гвардейца Республики. Именно в этой форме она стояла последние минуты перед казарменным зеркалом, а из невидимой радиорубки уже звучало: “На развод, барышни, на развод!” Сама Ирэн передвигалась медленно, едва-едва перебирая шаги, так как всё ещё находилась под малознакомым действием “мужского” наркоза, вся сила которого состояла в том, что увлажнёнными своими губами она всё ещё ощущала упругое его касание. Медленно шло время. Ирэн освобождалась от оцепенения, становилась раскованнее, шустрее, совершенно противоположной себе — той недавней на выплеске нелепицы и радости в одночасье.
Теперь она была не просто девушка из казармы. Ирэн служила психологом, о чём свидетельствовали офицерские шевроны на её униформе, а она этими шевронами дорожила. Отныне она хотела ощущать весь спектр переживаний молодой женщины-военнослужащей, и теперь, кажется, это у неё получалось. Вот и только что Ирэн увидела сочный эротический сон...
В горле прошёл первый рвотный комок, а за ним следом пришло чувство вины. Она вдруг ясно осознала, что совершенно безвольная вступает в мир реальной эротической ласки, что время символических виртуальных любовников и искусителей навсегда канула в Лету, что произошла осознанная персонофикация, как только рядом оказался Вадим и уже сызнова предложил ей стать полнокровным и реальным партнёром, каким оказался сам... в сексе. И если будет и в дальнейшем так дело идти, то в скором будущем она сумеет преодолеть все известные ей до времени комплексы и превратится в роскошную любвеобильную жрицу с высшей мерой полнокровного сострадания к тем, кто ещё не обрёл себя... в душевном полу-уродстве своём.
Бедной она была, бедной... Ей и на службу собираться было пора, и о месячных следовало беспокоиться... Одним словом, ей всё время портянки на душе жмут. И не филолог она уже, а ефрейтор. Бр-р-р!!! Она покрывала тело Вадима большими жадными поцелуями, но не насыщалась до тех пор, пока под губами не оказался член. В это время тело женщины залил вязкий долгий оргазм. Но, о Боже! При пробуждении у себя во рту она обнаружила собственный указательный палец. Он-то и был её новым пылким мужчиной, вернее, тем эротическим муляжом, под действием которого всё тело женщины пришло в движение и отдалось наитию...
Это было удивительное открытие. Эмоциональная разрядка и даже оргазм пришли к Ирэн прямо во сне... Она плыла под старшиной, она плыла над ротным. Взвод девушек скалил белоснежные зубы, сквозь которые прямо на Ирэн проглядывали розовыми бутонами набухшие органы невидимых ей мужчин. В какую-то минуту члены образовали вокруг тела спящей ромашку, и когда Ирэн по-настоящему пробудилась, простыня была отброшена, и ей в грудь упирался член.
...То ли сон, то ли явь продолжались. Рука Ирэн протянулась к упёршемуся в межгрудье члену и медленно попыталась приблизить его к лицу. Член подался и проник к женщине в рот. Ирэн поджала его языком к нежному нёбу, и поток терпкой горячей влаги стал литься ей прямо в горло...
При пробуждении следовало бы осмотреться. Перед глазами Ирэн всё ещё плыли худые бёдра партнёра. Теперь она их видела. Прямо с офорта над кроватью бесновался лик Дон Жуана. Искажая пространство, он вызревал из пространства, и его объёмная плоть кончалась у Ирэн во рту. От неожиданности губы девушки разошлись.
Член совратителя выскользнул изо рта и мгновенно впорхнул на двумерную плоскость нависшей над кроватью картины.
— Ах ты, маленькая мерзость! — незлобно проговорила она и стала вытирать простынёй свои влажные губы. Спермы было так много, что её запах ещё долго не растворялся в реальном трехмерном пространстве. На офорте Дон Жуан пытался совратить девушку из знатного рода...
В комнату вошла огромная дурёха Мотька, именуемая в общежитии Матильдой. Росту исполинского, конопатая... Рожа самая квадратная, кислая.
— Ирка, ты где этой ночью шлялась, скажи?
— С молью трахалась!
— Это что! Вот я, эвона, до одури хочу жрать. А ворона, язви её в потрох, опять к форточке не подлетала, хоть я, язви её в душу, кольца её на верёвке развесила. Тоска...
— Оно, Моть, и понятно. Ты же извела всех окрестных ворон. Всего два месяца без работы, а ведь в кастрюле каждый день, какой ни есть, а бульон с вороньим потрохом булькает. Как это тебе только удаётся?
Матильда нехотя и бестолково протягивает навстречу Ирэн огромнейшие ручищи дикого птицелова и так вот продолжает сидеть и жалобно посапывать.
— Ладно, чего сопишь, бери в кошельке сотенную, только, чур, сегодня приготовишь что-нибудь вегетарианское...
— Это мы можем, — ликует бестолковая Мотька. — Я, например, блинчики хочу со сметаной, язви их в компот!
…Ирэн высунулась из крохотной душевой, когда на часах пробил час пополудни. Сама распаренная, она удивилась столь же распаренной Мотьке, которая как раз подавала к столу обед. Розовая и счастливая, она поставила на стол разрумянившиеся блинные пышки и полулитровую банку сметаны. Ирэн внимательно присмотрелась к Матильде и для себя отметила, что в этой непоказной нелепой лошадистой бабе вовсю резвится сильный мужской гормон.
— Моть, да ведь и тебя ведь сегодня отрахали, погляжу.
— Ага, — беззлобно соглашается та, уплётывая пышки.
— Вороны — это что? Мой батя, с голодухи, после войны голубей жрал. Страшным охотником был, а во время войны жрать голубей брезговал. А после войны в желудке кукиши завелись, так он и начал голубей жрать. Но он их из ружья бил. А мне как? Крановщиком работать тоска, всё на ветру и отматерить некого, а вот каменщицы не берут — кирпич под рукой крошится. Так я два месяца им работник, а потом отвал. Месяца на три. Работать надо, чтобы с общаги не выгнали... А Едрыныч, он хоть и колченогий, а пить не дурак, пока деньги за мною водятся. А потом — лети, вольная птица. Он без бабок и палки лишней не поставит, козёл... Только тогда вороны и спасают... Ох, и переела я их. Я вот думаю, перья разве что на декорации в театрик погорелый какой-то продать... Получилась бы постановочка, в пух и прах…
Велось Мотьки у с Ирэн, что сразу после обеда Мотька позировала, как того желала Ирэн. За это и пустила её Ирэн в свой художественный будуарчик. Сегодня позировать должна была Мотька между подушек, широко разбросив бедрастые исполинские ноги. Размеры лобка поразили бы и видавших баб мужиков. Среди буйной растительности вялым аппендиксом вальяжничал на волосне клитор. В полудрёме Мотька подцепила его булыжными сосисками пальцев, да так и замерла. Начался двухчасовой сейшн, художественная литургия. Всё это время Ирэн рисовала, а у Мотьки только изредка колыхалось её сытое, далеко не как дамское брюхо. Предложенная композиция могла бы иметь название: “Оргазм Цикломены”. Ирэн рисовала, Мотька всхрапывала...
В комнату влетает Галина:
— Заканчивай, бабоньки, вернисаж! Ко мне должен хахаль прийти! Он поэт и носит пенсне.
Мотька, сжимая себя за клитор, упрямо продолжает храпеть, Ирэн — рисовать. Галка в батистовой мужской рубахе, без исподнего с роскошно восставшей грудью, бюст номер три, всматривается в фантазии ушедшей в себя Ирэн...
Подле возлежасшеймяу! как и в натуре барышни копошатся крохотные палачи. У них чёрные, ниспадающие на глаза колпаки и отвисшие до груди красно-пунцовые шнобели. У каждого в руках по два стакана. Они честно предлагают огромной нарисованной фурии умереть. Ей предстоит решить, из какого стакана выпить: в одном — химически чистая вода, во втором — расплав серной кислоты. Нарисованная дюжинная Мотька отрывает пальцы от клитора и выбирает стакан с расплаавом серной кислоты. На глазах у Галины нарисованные палачи втаскивают ей в рот огромную лейку и вливают через неё Мотьке в рот содержимое из выбранного стакана. Мотька съёживается на глазах, жухнет и покрывается зелёными пупырышками. Полный аут! Она грохается на пол и издаёт звуки, похожие на козье мычание. Нет, пожалуй, это ревёт корова... Её тело начинает конвульсировать, извиваясь в судорогах до тех пор, пока его не уносят вдруг выросшие палачи. Галина вдруг ощущает, что и её собственная жизнь начинает идти на убыль... Это похоже на быль, хотя настоящая Мотька продолжает храпеть и хрюкать всё в той же сакраментальной позе...
…Ирэн вспомнила страхи прошедшей ночи. Ведь и она, подобно Галине, наблюдала нелепые метаморфозы, происходившие у неё на картине. Под впечатлением увиденного вспоминался и сон: Ирэн и Вадим брели по полости огромного саркофага. Вдоль стен саркофага располагались мумии. Подле одной из мумий, где уже практически никого не было, Вадим достал скальпель и неуверенно ткнул в щель между стеклом и металлом. Щель расширилась, Вадим протиснул в неё обыкновенную фомку и разворотил препятствие в виде форматной рамки. Брызнуло осколками и высыпалось стекло. Невольно вскрикнула наблюдавшая за процессом Ирэн. Скальпель коснулся отмумифицированной руки, и тогда та резко дёрнулась, зажав ладонью руку Вадима к стеклу. Вадим отпрянул и в испуге попятился. Девушке показалось, что и на неё сквозь ароматические бинты смотрит древний царедворец и говорит:
— Зачем, заблудшая, с некрофилом связалась?!
— А я некрофоб! — попыталась оправдаться Ирэн.
— Не поможет, это вам не поможет! — пролился в пространстве жуткий загробный голос. Плечи девушки вздрогнули. Она зарыдала.
— Не переиграть бы! — попыталась прокричать ей сквозь сон Галина.
Ароматические бинты спали с пустых глазниц царедворца, Вадим в ужасе вырвал прижатую к металлу руку и вместе с Ирэн принялся бежать по возникшему лабиринту. И тут только удалось Вадиму понять, что его святотатство повторило стозвучное эхо. Отовсюду стал слышен гром разбиваемого стекла. Мумии пробуждались и вставали со своих налёженных мест...
У безбожно храпящей Мотьки в это время были свои ощущения. Сквозь сон она ощущала, как по ней ползёт что-то неприятно-слизистое, влажное и холодно-потное. При свете полной луны девушка замечала, что какой-то хорошо упитанный, короткий и толстый слизняк вползает в неё, прямо сквозь пуп, в огромный рыхлый живот. 
Это был коричнево-серый червь. Он входил всё глубже в её круто завязанную пуповину, разъедая её до крови. Но боли и крови не было. Так и сам-то червь был толщиной с палец. Мотька как зачарованная смотрела на это зрелище, пока червь не исчез с поверхности тела. Такого червя она дважды видела в желудках плохо сваренных впопыхах ворон. Сейчас же горевать было некогда. На животе не оставалось и следа от поползновения скользкой гадины. Но вот только появилось новое ощущение: как будто что-то всё время ползает у Мотьки внутри и то и дело пробует на вкус разные части тела.
Всё это требовало объяснения. Мир Галины, Ирэн и Мотьки посетили чёрные духи. Незабвенный Третий_подкопыток_Сатаны был рядом. Он вмещался теперь в образах жиличек и был рад, что не терял своё извечное ремесло. Всё было в норме. И покойников новых не было, и страхи шли своим чередом...
Для Галины: теперь она закашлялась и почувствовала застревание в горле. Прокашляться не было сил, и тогда она попросила Мотьку, чтобы та её хлопнула по плечам. Дурёха-крановщица хлопнула медсестру, и у той изо рта выплюнулось короткое зеленоватое тело, сплошь покрытое слизью и кровоточащее, подобно изгою-выкидышу. Но тот обычно выходил обратным образом. Этот же был Змием, который только-только завершил кладку коконов в дебрях её желудка и вышел наружу, прекращая собственное существование без общественных соболезнований, но зато с полагающимся бесконечным рвотным запахом и тошнотворнейшей вонью... Галина обмерла и стала терять сознание... Трах_под_зад гадливо захихикал, и в комнате запахло кислыми дрожжами и фосфором...
“От Вадима я ехала на сто шестом. Что это у нас происходит? А что, собственно, происходит? Собачий бред, околесица. Нарушение пространственных перспектив. Такое мы, кажется, проходили, но только нарушались форменные пропорции, а у нас сегодня, как в дурном сне, нарушены формальные законы пространства. Уверовать в это? А почему бы и нет. Фома Аквинский что говорил: верую — ибо абсурдно. Поразительно, но всё именно так, ещё со вчерашнего вечера...” — проносится в голове у Ирэн…
“Вредная девчонка! — рычит в подпространстве Трах_под_зад Рыкович Чертохватько, — куда её занесло!” Ему не нравится, что девушка знает азы учений Праведников. Того и гляди, сама на соответствующие выводы выйдет и нарушит покров натурализации. “Не быть этому — получай!”
Пятиметровому нильскому крокодилу выбили зубы. Он прожил без малого триста лет. Зачем так глумились над рептилией, Ирэн ещё не узнала. Она стояла на берегу гнилого Чёрного озера. Стояла обнажённой среди таких же, как и она, девушек. Одну из девушек мрачные служители-исполины магрибского типа оторвали от прочих и по щиколотки завели в озеро. В глазах обречённой метался безумный страх. Удивительным для Ирэн оказалось, что девушка так и не успела пережить всего ужаса происшедшего. Уже из глубин желудка рептилии, стоявшие на берегу, девушки услышали её первый раздирающий душу вопль. Он был и последним... Утроба крокодила голодно заурчала, глаза рептилии налились кровью.
— Вам, барышни, следует помнить, что трёх пудов мяса голодному аллигатору мало. За раз этот мальчик проглатывает по крайней мере центнер. Следующую — послышался узнаваемый даже сквозь бред дребезжащий загробный фальцет Третьего_подкопытка_Сатаны. — Кстати, желудочный сок рептилии не сразу размягчает девичью кожу. Иногда для этого требуются часы... Обратите внимание: наша рептилия имеет вживлённые в свои роскошные требухи форсунки-распылители. Через них в желудок нагнетается воздух. Нельзя же дать умереть девушке... сразу. Процесс должен быть постепенным... Жертва имеет право на дожитие...
Приходящая в себя Галина хватается за виски:
— Выветриваемся, бабы! Здесь оставаться опасно. Шизуха косит наши ряды. Вы только на себя посмотрите! Да у вас же крыши поехали!
— Чего орать, — обижается проснувшаяся в холодном поту Мотька. — Это всё твои травы. Ты где это только их насшибала? Шибкие они больно. Духмяные, что не запахи — дурь. Не иначе как от ворожки. А ведь ворожки — сплошь ведьмы охальные.
— Дура ты, Матильда, была и дурой останешься. Эти травы я сама для вас нарвала у Русиного ключа. Там ещё, как бабки шепчутся, прежде Вожила мир стерегла. Да и сами-то травы сил не имеют. Их водой взбрызгивать надо.
— Не надо! — заголосила Мотька. — Мне и без этого дурно!
— Не надо! — завыл за Мотькой Третий_подкопыток_Сатаны, сжавшийся калачиком в подпространстве…
Пробуждаясь от приступа охватившего её безумия, Ирэн поёжилась. Она прекрасно знала, что этой, и уже стоящей новой на берегу Чёрного озера жертве предстояло жить ещё, по крайней мере, полтора-два часа, прежде, чем её не переварит в желудке распятый лабораторный гигант... Но наваждение уже проходило, и все краски реального мира начинали обретать значимость. Вместе с ней приходило к девушке возмущение. Они посмотрели с Галкой друг другу в глаза, и их вдруг осенило. Но в это время грохнулась на пол глинобитная дурёха Мотька. Вся, как была, нагишом…
Страх прошёл в мускулистую Мотькину душу. Не помнила ока, как искоса покосилась на бесхозную канисторку, выброшенную на ходу из роскошного шевроле. Канисторка бухнулась у солдатских мотькиных ног и бравая девушка затащила ее в общагу... В комнате, чуть только открыла свое сокровище, обомлела. Из канисторки явился отчаявшийся было рыжик.
Лохматый рыжик, лёгко лёг с Мотькой в постель, но на деле оказался всамделешним чёртом. Мотька и сама толком не помнила, как он охмурил и уволок её в какое-то подковровое подпространство, где и стал стращать всяческой кунсткамерной дребеденью. Сейчас он подозвал её к огромной стеклянной колбе, на дне которой горько рыдала светловолосая девушка:
— Вот пример нашего здешнего доброжелательства. Обратите внимание, Мотя, в этой колбе уже семь дней поддерживается специальная атмосфера. Сейчас узница только плачет, но очень скоро в атмосферочку колбы мы добавим микродозу иприта, и наша очаровашка-милашка начнёт сходить понемножку с ума. Наблюдаете?
Девушку в камере стало рвать, лицо её посинело, и она принялась биться головой о стекло.
— Тем не менее, ей не больно. С той стороны пластиковые протекторы. Как только она дойдёт до апогея безумия, мы подкачаем кислород, а затем добавим веселящий субстрат, до тех пор пока она не станет захлёбываться от счастья. И так будет вечно... Это экспериментальная лаборатория ада. Не желаете ли на себе испытать?
— Но она ведь погибнет от разрушения слизистых полостей и разлада внутренних органов.
— Отнюдь. Мы это предусмотрели. Инпланируем. От вас я беру половые гены. Вы сильны, выносливы. Ваши гены добавят ей мучений и она станет мучаться больше чем прежде. У меня на члене осталась ваша женская вязкость. Ибо мой орган — всего лишь лабораторный щуп.
— Ах, так! — взвыла обиженная и ухватила чёрта за щуп. Третий_подкопыток_Сатаны взвыл, ведь он прошёл натурализацию. Но было поздно. Мотькины пальцы оказались грозней библейского Пятикнижья…
Что же до поэта и Марики Марико, то они больше не встречались ни разу. Марика уехала в Питер на гостины к Гошеньке да так и застряла в России, поскольку старых сказок в Республике уже не чтили, а новых не сочиняли... А поэт, пережив запои и годы, написал эту быль, поскольку подошло время исповедальное да и Большая хозяйка обещала спонсировать. 
Ирэн выехала из Республики так далеко, что уже никто и не вспомнит, где в последний раз слышали о вернисажах. Галина вышла замуж и родила троих сыновей, а Мотька ушла жить в приют для животных помощницей ветеринара. И успешно помогала ему во всём. От вивисекции до стериализации.
Что же до нечести, то она успешно приобрела новые формы и Вечный город грустно принял новые коллекции Сатаны... В том числе и новый вицмундир немолодого заслуженного генерала. 



Отредактировано: 23.04.2018