Когда умирают лебеди

Когда умирают лебеди

Однажды приходит время исповеди. Когда что-то внутри умирает, превращаясь в слова и слезы. Когда я сижу и курю, глядя, как город затапливает чернильная тьма, и мне хочется говорить с кем-то.

Весь идиотизм в том, что когда хочется говорить, рядом уже не осталось того, кто готов был слушать.

Потому я курю и молчу, чувствуя, как тьма затапливает мои зрачки, а шрамы на ладони начинают гудеть, как троллейбусные провода, уговаривая вскочить, чиркнуть окурком по плотной тьме за парапетом балкона и бродить всю ночь, заглядывая в круглые бессонные глаза уличных фонарей.

Ее звали Лена.

Мы познакомились на автобусной остановке. Она выходила из маршрутки, в которую я собирался садиться. Я подал ей руку. Она улыбнулась немного испуганно, поблагодарила.

В маршрутку я так и не сел.

Был конец апреля. Было мокро и до хрустального солнечно. Мы гуляли по городу, разбивая ботинками солнечные брызги. У нее были светлые волосы до плеч, жесткие, как пружинки, и насмешливые зеленые глаза. У нее были зеленые перчатки, и когда я взял ее за руку, даже через эти смешные перчатки почувствовал, какая горячая у нее рука.

Ее звали Лена. Я любил ее.

Мне нравилось прижимать ее к себе до короткого возмущенного вскрика. Мне нравилось, как она складывала у меня на коленях длинные ноги в полосатых пестрых гольфах. Мне нравилось, засыпая, чувствовать ее рядом, горячую до жара, разметавшую по подушке желтые пружинки волос.

– Почему у тебя такое странное имя, Лондон?

Все спрашивают. Она тоже спросила.

– Хотя, впрочем, не важно. Мне нравится. Ты мне нравишься. Ты красивый.

Зеленые перчатки касались моего лица. Он смотрела прямо, без капли стеснения, чуть склонив голову к правому плечу, словно изучала меня. Ей никогда не было любопытно. Она просто смотрела, долго и пристально, а потом решала что-то в своей покрытой желтыми пружинками голове.

Мне нравилось зарываться в ее жесткие волосы, жадно, до боли в ребрах вдыхать ее жасминовый запах.

Ее звали Лена. Я любил ее.

– Переедешь ко мне?

Был конец мая. Солнце жгло, но ее, казалось, раскаленную, словно не трогало. Я не слишком люблю солнце. Я стоял в тени, она – передо мной, в слепяще белой майке, ее волосы были как желтое пламя. Я протянул к ней руку. Она вложила в нее свою, уже потемневшую от загара.

- Твои шрамы на солнце светятся как вольфрамовая нитка в лампочке, - сказала она, склонив голову к плечу. Она снова разглядывала меня. Словно видела впервые.

– Ты переедешь ко мне?

Мне только это важно было в тот момент, чтобы она ответила. Бывает такое. Напряженный, словно прошитый серебряными струнами, ты ставишь все это серебро на это «здесь и сейчас». И хочешь получить ответ. Как в казино, когда шарик прыгает и вот-вот остановится, чтобы решить твою судьбу.

Но она смотрела, склонив голову к плечу, и шарик все прыгал и прыгал, нарушая все законы физики. Он не мог остановиться. Я не мог.

– Переезжай. Завтра… Нет, давай сегодня. Заедем к тебе, соберешь самое необходимое, а потом…

– Нет. Лучше ты. Ты ко мне.

Она улыбнулась, и я почувствовал, как шарик упал. Как он тяжело и горячо покатился у меня внутри, остановившись в солнечном сплетении. И пусть я ставил не на то число, но так ли это важно, если все равно получаешь желаемое.

Я втянул ее за горячие покрасневшие от солнца плечи в мое укрытие, в прохладную тень. Она поцеловала меня. На миг весь мир вокруг заполнили ее волосы.

Мне всегда было жаль тех, кто вечно спрашивает себя, а вдруг это не любовь. Разве можно ошибиться, если тебе хочется каждую минуту отпечатывать в себе, как в горячем сыром асфальте, следы ее ног. Как можно ошибиться, если никого, кроме нее, в мире нет, и не было, и тебя не было до того, как она пришла. А тот, кем ты был, тот чужой и одинокий человек, и не жил вовсе. Наблюдал, курил и ждал. Ее.

– Ты удивительный, Лондон.

Когда я стоял у приоткрытой двери на балкон и курил, она всегда подходила и обнимала меня, прижималась к спине, обвив руками поперек груди. И от ее жара по телу пробегали мурашки.

Она никогда не говорила: «Я тебя люблю», а всегда только так. «Ты удивительный».

– Никак не могу разобрать, какого цвета у тебя глаза. Никак не могу поймать оттенок.

– Надо тщательнее ловить. И крепче держать.

И я снова крепко обнимал ее, она вскрикивала резко и сердито. Отталкивала мои руки. Ее волосы пахли дымом моих сигарет.

– Ты… Откуда у тебя такие глаза, Лондон?

– Моя прабабка была сибирской тунгуской. Колдуньей, дочкой шамана. По слухам, когда она говорила с духами, у нее бывали такие же глаза.

– Не говори ерунды. Нет у тебя бабки-тунгуски.

Мне нравилось дразнить ее. Но ей никогда не было любопытно. Она просто отступала – не хочешь, не надо. А я был слишком счастлив и влюблен, чтобы рассказывать о себе. Мне хотелось слушать. Слушать ее, знать о ней все, мне нравилось заглядывать в ее раскаленную до адского жара душу, от которой даже слезы отскакивали, как от горячего железа. Я ни разу не видел, чтобы она плакала.

Иногда мы ходили в кино.

Мне нравилось сидеть с ней рядом в полутемном зале. Тьма – моя стихия, а она, горячая и солнечная, чувствовала себя неуютно, сперва жалась ко мне, а потом, отстранившись, напряженно замирала, приковав взгляд к экрану – единственному источнику света в вылинявшем мире.

Потом мы шли по темнеющим улицам. Она всегда шла резко и торопливо. Пружинки волос вздрагивали при каждом шаге. И мне приходилось останавливать ее, обнимая, гладить по волосам, словно успокаивая ее взъерошенное сердце.

 – Дурацкое кино.

Она всегда говорила так. Не важно, что был за фильм. Потом, обсуждая все за чаем на диване, когда ее ноги в пестрых гольфах лежали на моих коленях, она обнимала пальцами чашку и признавалась, что фильм был хорош. Но у дверей кинотеатра всегда бросала, нахохлившись:



Отредактировано: 11.02.2017