Краем глаза (фрагмент)

Краем глаза (фрагмент)

I
Если я чего-то терпеть не могу, так это розы.
Вообще я очень многое могу вытерпеть. На холод не обращаю внимания. Чтобы не слишком выделяться, приходится смотреть на то, как одеваются люди вокруг. Впрочем, как иностранцы мы выделяемся всегда.
Мы с Мадам много путешествуем по миру, а откуда родом — я уже забыл. Да потому что это неважно, разве непонятно? Везде, где побывали, мы были иностранными туристами, вот и все. Так легче, не надо переключаться между свой-чужой. Чужой везде. Мы владеем всеми языками современной Европы, и остается запомнить только, кем предстанем на этот раз.
Голод меня тоже не беспокоит. Я ем лишь для того, чтобы люди не задавали вопросов: как так, остановились в гостинице, а по ресторациям не ходят, в номер не заказывают. Поститься я не пробовал, но иногда думаю, что мог бы прожить без еды несколько месяцев.
Еще работа. Нет, праздность люди готовы простить, если ты турист и у тебя хватает денег. Тут дела обстоят иначе: фотографировать мне на самом деле нравится. Настраивать оптику, рассматривать фотопластинки, накрываться темным полотном... Из ниоткуда извлекать картинки, навек застывшее подобие того, что мимолетно видит глаз. Снимать людей скучно, хоть и прибыльно: пучеглазые болванчики, которые пялятся на аппарат и смазывают кадр, испугавшись вспышки. Куда лучше запечатлевать на фото здания, которые стоят себе на месте, не прыгая и не издавая лишних звуков. Такие отпечатки покупают как открытки. И что с того, что порой на них попадают люди, чаще уличные торговцы или любопытствующие дети. Особый колорит, вот как это называется.
Мадам… о, у нее были свои дела, в которые я очень давно научился не совать свой нос.
На самом-то деле мы путешествуем именно по ее делам, а я не более чем компаньон. Пристойно ли благородной мадам разъезжать по миру совсем одной, инкогнито? Разумеется, она ничего не боялась. Посмотрел бы я на человека, который испугал бы Мадам. Уж сколько лет я провел с ней бок о бок, — дни и долгие, долгие ночи, — но и у меня кровь стынет в жилах, стоит ей нахмуриться. Но опять же — люди. Людей много, и везде, везде, как клопы. Давно прошли те времена, когда я мог показаться слишком юным для мадам. Теперь наш вид ни у кого не вызывает вопросов. А чем меньше вопросов, тем лучше.
Деньги у нее есть всегда, и я пользуюсь ими спокойно, как дышу. Но на что тратиться, когда равнодушен и к одежде, и к еде, а путешествия осуществляются, так сказать, по долгу службы? Она дарила мне камеры, и вспышки, и кристальные, прозрачные, прекраснейшие в целом свете линзы, объективы, фотопластины… Ей же я могу угодить, когда катаюсь на коньках. Сама она никогда не выходит на лед, но распоряжается закрыть каток для прочих любителей, усаживается на скамью, держась прямо, как королева, и не моргая следит за тем, как на пустом катке я стану чертить восьмерки, дуги и спирали, заходить во вращения. 
Она готова закрывать глаза на то, что порой мною слишком настойчиво интересуются юные девушки, которым я, как джентльмен, не отказываю. (Поверьте, она мне тоже верность не хранит.) Но на льду ко мне никто не должен приближаться. Здесь я только ее. Холодный. Отстраненный. Одинокий. Грациозный. Неотразимый. И что бы ни происходило после в спальне, начинается оно всегда тут, на льду, где я как будто бы свободен — в пределах коробки — и как будто бы один, но под ее цепким, неустанным взглядом. Не поворачиваясь, я вижу, как на своей скамье она закусывает губу. Недолгий полет, и скоро, скоро она поманит меня пальцем.
Она любит мех, и чем пушистее, тем лучше. Она любит, чтобы шкуры были на кровати и на полу тоже, но никогда не зажжет свечей и не затопит камин.
II
Это началось в Российской Империи, куда мы на заре ХХ века почему-то зачастили, не пропуская буквально ни года. Может быть, ради меха…
Мадам заявила, что в этот раз мы будем англичанами, поэтому ее я величал «миледи», а она меня, для разнообразия, выбрала звать мистером Фаем. Столицы мало привлекали мою спутницу, ее все время влекло куда-то в глушь, и теперь мы забрались в Сибирь. Вопреки наветам невежд, снега там летом не нашлось, а город, где мы остановились, оказался красив. Миледи занялась своими делами, которые и привели ее сюда, а я, взяв штатив и камеру, отправился на улицы Красноярска. Я старался, чтобы в объектив не попадали люди, поскольку надеялся продать карточки знакомому Миледи, державшему в городе книжную лавку. Такие виды города пользовались спросом, когда кто-то желал отправить весточку родным.
Я, в общем, был еще вполне молод и на здоровье никогда не жаловался, но незадолго до этого путешествия стал примечать одну странность: если я отводил взгляд, скажем, влево, краем глаза справа я как будто бы видел белесую фигурку невысокого роста, похожую на девочку. Она же возникала в поле зрения слева, если мне вздумается перевести взгляд направо. Если же я поворачивал голову, мне не удавалось ничего заметить или рассмотреть.
Я не упоминал об этом в разговорах с Миледи, не в обычае у нас было обсуждать такие мелочи. Да и что она могла бы поделать? Возможно, мне следовало задуматься о ношении очков. При моей любви к линзам и окулярам это было бы ожидаемо и логично, но досадно, ведь в очках заниматься фотографией уже не так удобно.
Так или иначе, я успел сделать столько снимков, сколько мне хотелось, и все это по сухой и ясной погоде. Потом город накрыли дожди, но мне это уже не мешало. Я занимался тем, что нравилось мне больше всего на свете, возился с растворами и фотопластинами.
Но каково же было мое удивление, когда на готовых отпечатках, почти на всех, я узрел в кадре некую юную особу, отнюдь не украшавшую кадр своим присутствием. Нет-нет, она была прилично одета, но на лице ее не было лучезарной улыбки, которая понравилась бы будущему покупателю карточки. Девочка выглядела угрюмой или сердитой. Однако больше всего меня поразила не дерзость мамзель и не ее мрачный вид, а то, что я вовсе не припоминал такой помехи при съемке. Неужели мне требуется уже не только глазной доктор, но и мозгоправ?
Вооружившись лупой, я спустился в гостиничный ресторан и устроился возле окна, отодвинув тяжелые темно-серые занавеси. Мой знакомый вот-вот появится, а я был в полной растерянности: и что я скажу ему? Да, на каких-то отпечатках разглядеть девицу можно было лишь при помощи лупы, но она настырно маячила почти всюду… И тут мне в голову пришло сравнить ее с тем пятном, что я вижу боковым зрением!
Явился мой знакомый — типичный русский мужик, как будто из восемнадцатого века, крупный, душный, с окладистой бородой. До сих пор не знаю, почему он держал не трактир, а книжную лавку… Разве что лавка была прикрытием для каких-то дел совсем иного характера? Похоже на то, поскольку, если подумать, у Миледи вряд ли могли быть дела с простым мужиком, пусть даже книгопродавцем.
Он сделал широкий жест — и стол мгновенно заставили тарелками с обжигающим борщом, блюдцами со скользкими грибами, скользкими солеными огурцами и тому подобной мутью. Притащили самовар. Расплываясь в препротивнейшей улыбке, половой поднес и графин с прозрачной жидкостью. Я уж знал, что там: как я упоминал выше, мы не в первый раз посетили Российскую Империю.
— Отведайте, молодой человек, — настаивал мой гость, а сам набросился на еду с такой жадностью, будто бы не обедал неделю.
Что ж, гость тут он, плачý я, поэтому радушие его было не показным, хотя и забавным. Я счел, что после ужина он станет покладистее и не решится отказываться от отпечатков из-за присутствия там неизвестной девицы. Так, в общем, и вышло, он не обратил на нее внимания, но согласился выкупить карточки с одной маленькой поправкой: русскому обязательно хотелось напоить меня до чертиков.
— Сидишь тут, как рыба снулая! — кричал в азарте он. — Что, слова такого не знаешь? Снулый значит сонный, значит неживой! Давай-ка мы тебя чуток расшевелим, а, Чарли!
Откуда он взял, что я Чарли, я, право, сказать не могу, я не сообщал ему такого имени. Но мне было все равно.
Помню, что вскоре к нам присоединились еще желающие попировать за чужой счет, и количество графинов приумножилось.
— Ноу проблем, — отвечал я на все вопросы и предложения, потому что деньги и в самом деле никогда не были для меня проблемой. Миледи оплачивала любые счета не глядя. (Ах, если бы все остальное было так же просто.)
Но одна проблема все же возникла: добрые друзья напоили меня. Я не привык к алкоголю, и русская водка оказалась крепче, чем я ожидал. Только этим я могу объяснить то, что к концу вечера, когда ресторация уже закрылась, я вступил с девицей в спор.
Да нет, не с той девицей, что проявилась и отпечаталась на фотокарточках, а с самой обычной поломойкой. Эта была молода и развязна, длинный подол она подоткнула за поясок и то и дело собачилась с половыми. Не помню, с чего все началось, но я доказывал ей, что на моих карточках все точно так, как в жизни, а она мне — что на самом деле мир цветной, а не черно-белый. Ну какой черно-белый, мало черного, мало белого, скорее оттенки серого, причудливо передающие игру света и тени, и это совершенно очевидно для любого здравомыслящего человека — хоть трезвого, хоть подвыпимши, но девица уперлась. И тут как раз всплыли эти злосчастные розы.
— Розы, по-вашему, тоже серые? — спросила она издевательски, махнув рукой в сторону безвкусного вазона.
— Есть белые, — признал я, щурясь на аляповатые кочанчики.
— Розы — розовые!
— Roses are rose… rosy, — опять же уступил я. — Потому так называются.
— Нет, они не только так называются, они по цвету розовые! Вы не видите, что ли, вообще? — Она выдернула из вазона какой-то бутон и сунула мне под нос. — Розовые, как ваши руки! Как мои щеки!
Тут девица приложила цветок к щеке, чтобы я провел сверку.
Щеки у нее были серые, цветы — тоже серые, с темными сердцевинами. В их черной глубине таилось нечто страшное, необъяснимое и пугающее до дрожи, до крика. Я готов был сорваться с места и бежать, но следовало ждать Миледи, да и ноги не очень-то держали. Поэтому я просто и очень вежливо разъяснил поломойке, что таки да, щеки у нее серые, цветы тоже серые, хотя попадаются среди них и белые.
— Вот чума, — сказала девица весело и бросила цветы обратно в вазон. — Так вы не видите, что ли?
Потом я ее не помню. Скорее всего, дальше было вот что: вернулась Миледи, справилась обо мне, послала за мной, и меня вернули в номер. Но в состоянии подпития и, как выяснилось позже, начавшейся лихорадки я пытался втолковать ей, что розы въяве не такие уж серые, что девочка на фотографиях не помешала книгопродавцу, а вот девушка из ресторации о-о-очень даже раскрыла мне глаза. Наверное, это было началом бреда.
Болею я редко, поскольку, как уже докладывал, совершенно не ощущаю холода и не простужаюсь. Стала ли лихорадка следствием чрезмерного употребления непривычной мне водки или я слег, заразившись от кого-то из собутыльников, я и по сей день не знаю. Неизменно было одно: Миледи, которую не мог ни смутить, ни напугать никакой негодяй, лихорадки боялась. Она немедленно переехала в другую гостиницу, наказав заботиться обо мне самым лучшим образом и подкрепив свой наказ солидной суммой, так что я ни в чем не нуждался.
Убежден, что добрые самаритяне, которые за мною ухаживали, передавали Миледи все, о чем я говорил в бреду, а каким причудливым образом там переплелись девицы и цветы, я и предположить не могу. Когда через пару дней жар спал и я пришел в себя, приветливая и мягкая, как свежая булка, хозяйка поведала мне, что я волновался о своей паре коньков и вроде бы тщился разгадать какую-то головоломку, называя невпопад отдельные буквы, чтобы сложить из них некое слово. Что это было за слово, она не поняла и букв, конечно, не запомнила.
Оглушительным шепотом она рассказала мне, что давеча в гостинице произошло лиходейство: неизвестный заколол ту самую поломойку, с которой я повздорил, прямо в сердце и насмерть. Многие слышали, как я кричал на бедняжку, и полицмейстер был бы рад арестовать столь подозрительного иностранца, каковым являлся я, да все они встали за меня горой и показали, что я всегда вел себя спокойно, как джентльмен, а в тот самый вечер слег и валялся эти дни в бреду, и всякий видел, что я не вставал и был в таком беспамятстве, что не мог расквитаться со зловредной девицей. По хозяйке было видно, что она рассчитывала на щедрую оплату сей любезности.
Я чуть было не вскочил с постели, но слабость уложила меня обратно. Что-то екнуло в груди. Я лишь подтянул к подбородку овчину, которой укрывался все эти дни, а потом скосил глаза и проверил, там ли еще привычное пятно, девочка-фантом. Да, она была на месте.
— Как так закололи? — спросил я тихо.
— Прямо в сердце, — не без удовольствия повторила хозяйка. — И главное, поговаривают, что оружия-то не было никакого, а по дырке судя, как чем острым ткнули, но не ножом, и не гвоздем, и не…
— Чем?
— Вроде как сверлом или резцом каким, а болтают, что то не металл был, а как будто…
— Что?
— Сосулька будто.
Что-то невыносимо заныло в сердце, как будто и туда ворвалась острая, как сверло, сосулька.
— Летом? — усмехнулся я через силу.
— Ну, ледники-то имеются у нас, вдруг господам шампань подать или что прикажут.
— Так там лед кусками, а не сосульками.
— Не знаю ничего, а так люди болтают, — заключила она, поджав губы. — Вы-то чего изволите?
— Чего?
— Брусники моченой? Для здоровьичка хорошо вам будет, в самый раз.
Я кивнул. Как я уже объяснял, мне все равно, что есть — и питаться ли вообще. Все равно всё серое, муторное и на один вкус. Мне просто хотелось, чтобы она ушла.
Все дело представилось мне с абсолютной ясностью: с девицею расправилась Миледи. Сосульки — ее излюбленные стилеты, которые после тают, не оставляя следов.



Отредактировано: 22.05.2017