Фархад лежал посереди пещеры. Лежал, плотно закрыв глаза. Время от времени он истошно кричал. Кричал, когда кобра кусала его в нос или когда казалось, что она вот-вот укусит.
— Ты же сказал, что отпустишь его? — импульсивно обернулся я к председателю бандитов.
— У змеи нет яда... — ответил Харон, телекамерой запечатлевая муки моего помощника. — Ей повредили железы, чтобы она убивала как собака, укусами. Восток — жесток, что тут поделаешь.
Я понял, что стою на пороге ада. Не ада вообще, не ада, в котором кого-то мучают, а персонального ада. И проговорил не своим голосом:
— Занятно. А что ты со мной собираешься делать?
— Не знаю еще... Да ты не беспокойся, они придумают, — кивнул на подручных, сидевших на корточках вокруг несчастного Фархада. — Они в этом деле бо-о-льшие специалисты.
Последнее слово он произнес подчеркнуто уважительно. Я, сжавшись от страха, посмотрел на «специалистов».
Один из мучителей, краснобородый, рябой, в серых одеждах и видавших виды адидасовских кроссовках, сидел на корточках, держа в руках большой глиняный горшок, в котором пряталась кобра, время от времени молниеносными бросками достигавшая носа моего коллектора.
Второй — в белых штанах, изношенном свитере; тощий, желтый, борода клочьями, плешивый, голова в струпьях, — обеими руками держал лиса, жадно тянувшегося окровавленной мордочкой к обнаженному бедру истязаемого. Время от времени тощий позволял животному хватануть живой плоти.
Третий, — мужичок с ноготок с окладистой бородой, в стеганом среднеазиатском халате и остроносых калошах, — сидел спиной ко мне. Подойдя ближе, я увидел у него на запястье небольшую хищную птицу с загнутым вниз клювом. На голове у нее был колпак. Потакая моему вниманию, мужичок с ноготок снял последний и, то ли сапсан, то ли коршун (я не силен в птичьей систематике), молниеносно, вцепился когтями в живот Фархада, прикрытый окровавленной футболкой, принялся ожесточенно клевать. Лисенок, испугавшись птицы, спрятался меж колен хозяина. А вот кобра едва не оплошала — лишь только голова ее показалась из горшка, птица, забыв о человечине, бросилась на ненавистную тварь.
— Вот такой у нас зоологический аттракцион, понимаешь, — сказал Харон, подойдя и положив мне руку на плечо. — Я позаимствовал его на время у моего друга Абубакра-бея, местного вождя. Но тебе предстоит другое испытание — животные, к сожалению, уже близки к насыщению.
Я ударил его локтем в печень, сокольничему досталось правой в висок, заклинатель змей получил носком ботинка в подбородок, а плешивый и со струпьями на голове, ну, тот, который был с лисенком, вырубил меня. Не знаю, чем он меня ударил, но, когда я очнулся, на лбу у меня хозяйничала огромная кровоточащая шишка.
Но были и приятные новости. Оказывается, сокольничий отзывчиво отнесся к удару в висок и скоропостижно скончался. А заклинатель змей сидел в углу пещеры с переломанной челюстью. Сидел с переломанной челюстью, благодаря моему любимому преподавателю, профессору, доктору геолого-минералогических наук Дине Михайловне Чедия. Как-то на третьем курсе, на лекции палеонтологии она сказала, что у homo sapiens на седловине нижней челюсти от древних предков-рыб осталась редуцированная хрящевая перемычка, сказала и посоветовала в случае необходимости бить прямо в нее — сломается моментом.
Увидев, что я очнулся, Харон подошел ко мне, сел на корточки, посмотрел в глаза.
— Со второй попытки я от твоей шайки оставлю только рожки да ножки, — выцедил я.
— Верю, — закивал он головой. — И потому постараюсь, чтобы ее не было. Так с чего начнем?
— А может не надо? Не люблю я эти пытки, прямо воротит... Фархада отвезли к посту?
Харон уставился в горизонт и сказал:
— Да.
— Это вы зря... Он же солдат сюда приведет.
— Не приведет... Он умер.
— Умер? Жалко парня... — представив Фархада мертвым, искренне посочувствовал я. — Невредный был человек, мягкий. Так и не успел на калым накопить...
— Он уже среди гурий небесных тусуется и калым ему теперь не к чему…
— И то правда. Жаль, что я не мусульманин.
— Это мы тебе быстро устроим, — усмехнулся Харон и, достав нож из ножен, провел подушечкой большого пальца по острию.
Нож был остр, как бритва и у меня в паху все съежилось.
— Расстегивай, давай, ширинку, — сказал бандит, насладившись моей оторопью.
— Да ладно уж… — махнул я рукой. — Перебьюсь как-нибудь без гурий, тем более, спать с девственницами — сплошная тоска.
И поспешил перевести разговор на другую тему:
— Ахмед не вернулся?
— Нет, он позвонил. Губернатор теперь все знает. И перед тем, как отдать выкуп за известного русского геолога, то есть тебя, требует свидетельств, что ты жив...
— На камеру снимать будешь?
— Да, — ответил Харон.
— Я плохо получаюсь...
— Да, ты прав, видел тебя по местному телевидению. Но это не страшно. Даже наоборот, хорошо. Ну так с чего начнем?
— Давай с лисенка... — решил я поберечь нос и печень. — Он, что, на людей дрессированный?
— Да, человечиной его кормим. Но не часто, сам понимаешь, не каждый день такая удача, и потому он вечно голодный...
— Ну, валяйте тогда. Только у меня просьба — лица и половых органов не трогайте. Не надо сердить мою жену.
— Как скажешь, — равнодушно пожал плечами Харон, и подозвал жестом плешивого. Тот встал, достал из мешка лисенка, подошел ко мне.
Если сказать, что я чувствовал себя не в своей тарелке, значит, ничего не сказать. С давних пор я относился к боли без особого трепета — знал, что терпеть ее можно достаточно долго. И если загнать страх быть искалеченным куда подальше, то боль перестает восприниматься, как нечто ужасное.
Но в данный критический момент полностью распорядится своим страхом, расправиться с ним, я не мог. И он сидел, не раздавленный в самой сердцевине моей смятенной души, сидел, до смерти напуганным волком. Чтобы не дать ему воспрянуть, не дать завладеть мною, не дать сожрать себя, я куражился, помимо воли куражился. Помимо воли, потому что знал, что бравада, в конце концов, выйдет боком: мучители, если я не буду дергаться и орать благим матом, осатанеют и тогда дело дойдет до тяжких телесных повреждений. Но я, сверх меры возбужденный, ничего не мог с собой поделать и продолжал паясничать.
— Скажи своему поганцу, чтобы с бедрышка начинал меня пробовать, — указав на правое свое бедро, сказал я плешивому.
Плешивый, естественно, ничего не понял и обернулся к Харону за разъяснениями. Тот перевел мои слова на персидский и, нехорошо усмехнувшись, что-то добавил.
Лисенок цапнул алчно, да так, что безнадежно испортил рабочие штаны. Второй укус вырвал из меня изрядный кусок мяса размером с небольшое яблоко, вырвал, уронил на землю, прижал, как кошка, передними ногами к земле и принялся жадно жевать. Я испугался: а вдруг лис бешеный? Или носит в себе вирус геморрагической лихорадки?
И сжался от страха.
— Больно? — участливо спросил Харон, подойдя с телекамерой.
Я, с трудом придав лицу равнодушное выражение, сказал:
— Больно-то больно, но беспокоит меня совсем другое...
— Что тебя беспокоит? — поинтересовался бандит, снимая крупным планом жующую лису и мою кровоточащую рану.
— Твои… твои деньги меня заботят...
— Мои деньги? — удивился бандит.
— Да... — ответил я, надев на лицо маску сочувствия. Получилось где-то на три с плюсом.
— Издеваешься?
Рана ныла нестерпимо.
— Да нет... Я просто подумал…
— Что подумал?
— Как ты считаешь, от чего Фархад умер? От змеиного яда?
— Исключено.
— От потери крови?
— Нет, крови было немного. Ты к чему клонишь?
Лис хватанул еще.
— Я клоню к тому, — сморщился я от боли, — что он умер от какой-то микроскопической гадости, занесенной в его раны коршуном или этой тварью. Ты не боишься, что я умру от нее же? И вместо долларов ты получишь шиш с маслом? Или, как говорят у вас на Востоке, вместо плова — пустой казан с пригоревшим рисом и тряпкой для мытья?
Харон задумался и, когда лисенок проглотил, наконец, мое мясо, бывшее мое мясо и двинулся за очередным куском, сказал что-то плешивому. Тот с сожалением схватил подопечного за ногу и бросил, негодующе завизжавшего, в мешок. А главарь бандитов уселся передо мной на корточки и посмотрел мне в глаза, на рану, на струйку крови из нее вытекавшую. Посмотрев, вынул из ножен нож и сказал, пробуя остроту подушечкой пальца.
— Ты, ради бога, не думай, что отмазался. Я все равно сломаю тебя. Буду отрезать у тебя по кусочку, пока ты не захочешь умереть.
— Опоздал ты... Я давно хочу умереть. А то бы в этих краях не оказался.
Харон посмотрев недоверчиво, взял телекамеру, кивнул плешивому. Тот присел передо мной и начал помешивать ножом кровь, скопившуюся в ране на бедре.
Я сморщился. Было больно и щекотно. Вспомнилось, как после операции по поводу перитонита хирург ежедневно лазал в мой живот сквозь специальное отверстие. Совал в него длинный зажим с турундой и протирал кишки. Тогда тоже было больно и щекотно. И смешно... Смешно смотреть, как двадцатисантиметровый зажим практически полностью исчезает в моем чреве.
Я нервно засмеялся. В ответ мучитель задвигал ножом энергичнее.
Стало очень больно. И я сказал себе, что боль — это приятно, боль — это удовольствие, боль — это свидетельство существования.
Боль, как свидетельство существования, подействовала. Отвлекла внимание. Я закрыл глаза и постарался расслабиться. Получилось. Почти получилось. Чтобы получилось полностью, я принялся мысленно рисовать на своем лице маску блаженной удовлетворенности.
…Камера стрекотала, я «смаковал» боль, впитывал ее каждой клеточкой, впитывал, зная, что если чему-то до конца отдаться, то это что-то скоро перестает восприниматься как первостепенное.
…Впервые я это понял, разбирая на овощной базе гнилую капусту. Войдя в хранилище, был вчистую сражен отвратительнейшим духом. Но через десять минут он пропитал меня насквозь, стал моим и я перестал его воспринимать...
…Нож ткнулся в бедренную кость. Стало очень и очень больно. Мясо это мясо, а когда добираются до кости, до стержня, до твоего стержня, это совсем другое дело.
Мгновенно пронзенный ужасом, я раскрыл глаза и увидел внимательный глазок телекамеры. В тридцати сантиметрах от лица. Она стрекотала равнодушно. Плешивый помешивал в моей ране, так, как будто помешивал суп в кастрюле.
— Я понял, чего ты боишься... — хмыкнул Харон, опуская камеру. Ты боишься потерять то, что не отрастает. Ты привык терять, ты привык терпеть боль, но лишь до тех пор, пока твоей целостности ничего не угрожает.
— Тоже мне Ван Гоген. Все этого боятся... Даже куры, — прохрипел я, чувствуя, что бледен, как белое.
— Наверное, это так, — проговорил Харон, вновь принявшись снимать. Поснимав и так и эдак, присел рядом с плешивым, по-прежнему деловито помешивавшем в моей ране, и спросил доверительно:
— Что тебе первым делом отрезать — палец или ухо? Выбирай.
— Ухо, конечно, — ответил я, рассматривая нетерпеливый нож, игравший в руке бандита.
Харон перевернул меня на живот, приказал плешивому освободить операционное поле от волос и взялся за камеру.
Как только она заработала, укротитель лисы сказал «Иншалла» и принялся за дело: оттянув ухо в сторону большим и указательным пальцами, начал его отрезать. Делал он это медленно, не давя сильно на нож, и поэтому кровь потекла после третьего или четвертого движения.
Когда нож заходил по хрящу в пещеру вбежал запыхавшийся Ахмед, прокричал Харону, что вокруг пещеры рыщут солдаты и каждую минуту они могут быть здесь.
Спустя некоторое время я, привязанный к неторопливому ослу, ехал по узкому ущелью с плоским щебенистым дном. Глаз Харон мне не завязал, и это изрядно меня тревожило. «Не завязали глаз, значит, убьют» — думал я, рассматривая прибитые жарой желтые безжизненные скалы.
Погонял осла плешивый, за спиной у него висели автомат и мешок с лисенком. Кувшин с коброй был приторочен к моему ослу справа, а клетка с хищной птицей — слева. Примерно через час осел остановился у небольшой пещеры, вернее просто дыры в выветренных гранитах. Спустив с осла и тщательно проверив путы, плешивый бандит уронил меня на землю головой к пещере и задвинул внутрь.
Копь оказалась объемистой — метра два в ширину и вдвое меньше в высоту. Насколько она простирается вглубь, я устанавливать не стал. И не потому, что это ничего не решало. А потому что вслед за мной в копь были помещены кобра, лисенок и коршун, после чего вход в пещеру был завален тяжелыми гранитными глыбами.