Лучший друг навсегда

Глава 1. На прощание - поцелуй

Забывшись, думал я во сне,

Что у бегущих лет

Над той, кто всех дороже мне,

Отныне власти нет.

Ей в колыбели гробовой

Вовеки суждено

С горами, морем и травой

Вращаться заодно.

(Уильям Вордсворт)

 

Глава 1. На прощание — поцелуй

Теперь мне нужно рассказать обстоятельно, обо всем на свете и особенно — о моем удивительном друге. Мы познакомились в тот день, когда из мамы с кровью вышла моя сестра. Когда она умерла. Если бы не он, я не знаю, что бы я делала тем летом, осенью и зимой.

День был очень грустный, но когда он начинался, я этого еще не знала. Наоборот, светило солнце, август стоял жаркий и даже немножко мучительный, из тех августов, от которых по ночам духота, но утром они — в самый раз. День был воскресенье. Утром мама сделала мне сырники, и я так щедро намазала их сгущенкой, что они стали похожи на холмы, укрытые заснеженной коркой зимы. Мама немножко жаловалась на самочувствие, живот у нее уже был чуть-чуть круглый, но должен был стать еще больше. Мы были счастливы. Я очень хотела сестру, и я уже знала, как ее будут звать. Я сама все придумала. Меня зовут Лена, а мою сестру должны были звать Алена. Алена-Лена, понимаете? Две части одного целого, два кусочка, но это уже неважно.

Нет, совсем я не так сказала. Это имя мое — Лена, но все звали меня Леночка, потому что, честное слово, я была настоящая Леночка — с большущими очками на носу, двумя косичками и вечно сопливым носом, с тремя классами игры на скрипке, с мамой-преподавателем и папой-переводчиком (хотя он считал себя поэтом).

Я была такая Леночка, каким все вокруг умиляются, и мне это нравилось. В душе я считаю себя скорее Еленой, особенно теперь, но люди снаружи ничего этого не видят.

Не буду, пожалуй, отвлекаться, просто тот день дается мне тяжело, он, как это мама говорит, горький. И хуже всего то, что совсем утром он был сладкий, как сырник, как обещание сходить в кино, как аромат конца лета, когда вся трава источает запахи жизни перед тем, как выдохнуться с наступлением осени.

Из окна нашей квартиры было видно такую хорошенькую арочку между двумя новостройками, и я еще не знала, что пройдя через нее, я вся изменюсь. Тогда я думала, что это просто арка, через нее проходит короткий путь в парк.

Мама делала бутерброды (недавно пришла тетя Маша и принесла такую колбасу, как для Нового Года) и говорила:

— Сегодня, малыш, мы с тобой пройдемся недалеко. Что-то я уже устала.

— Ладно, — сказала я. — Но недалеко ведь пройдемся?

А если бы я тогда сказала:

— Давай сегодня вообще не пройдемся никуда и дома посидим.

Что бы случилось в таком случае? Все бы совсем по-другому сложилось, может быть, тогда на нашем столе было бы больше тарелок. Но я сказала то, что сказала, и теперь мы едим так, как едим.

Для своих двенадцати я знала очень много: знала, что сначала был Караваджо, а потом уже Рембрандт, знала, что Тристан Тцара говорил дада не потому, что с кем-то соглашался, знала что смотритель замка называется кастелян, и что диакрисис — это разобщение. Мой папа так и говорил:

— У нас с твоей мамой диакрисис по главным вопросам жизни.

Зато у них был синкрисис по главным вопросам любви. Во всяком случае, я так думала, мне так казалось.

Я очень много знала, мама говорила, что я самая умная, но оказалось, что глупее Леночки никого на свете нет, что Леночка полная дура. Если бы я тогда только поняла, что мама не просто так чувствует себя плохо, а что-то происходит у нее там, внутри, где спит Алена. Ну разве я не должна была знать?

Я очень любила свою сестру, хотя никогда не видела ее. Я даже сейчас люблю (немножко), пусть это очень глупо любить кого-то, кто еще никогда не открывал глаза.

— А когда она родится? — спросила я. — Можно мне будет с ней гулять?

— Мы пока не знаем, девочка это или мальчик, — мама мечтательно, как-то очень по-женски (это значит сонно и еще как-то, как мужчины не могут) улыбнулась.

Потом мы узнали, конечно, но тогда это уже не было важным. Мама сказала:

— Я научу тебя держать малыша. Когда-то я держала так тебя, ты увидишь. С маленькими детьми не так уж весело, но они трогательные, очень-очень.

По всей кухне валялись у нас листочки с мамиными заметками — она писала диссертацию. На листочках были пятна от кофе, крошки, на них сидели мухи, но я знала, что хранят они мамины сокровища. На каждом листочке штучки из маминой головы. Потом я собрала их все и лежала, закутавшись в мамины мысли, а пока что они ничего для меня не значили.

Мы жили небогато, но тетя Маша недавно так удачно выскочила замуж, что нам все время что-нибудь перепадало, имелся даже кухонный комбайн, в котором были такие острые лезвия, и я все думала, что будет, если опустить туда руку.

Тетя Маша знала в жизни толк, она умела пить и любить, за это мужчины ее ценили. Моя мама любила бельгийского художника Джеймса Энсора и ирландского писателя Джеймса Джойса, про других Джеймсов в ее жизни я ничего не знала, но папа мой был Женя, а это вроде бы тоже Джеймс. Тетя Маша смеялась над моими родителями, но теперь я думаю, что тайно она моей маме завидовала, потому что у мамы был великий смысл всего, а у тети Маши новая шуба, и хотя греет зимой скорее второе, холодное сердце растопит только первое. Вот так.

Опять я стала отвлекаться, это все потому, что тот день все изменил, о любом другом дне я бы рассказала без придыхания. Какая же у меня была жизнь до того момента? Я всегда была рядом с мамой, а папа был добрый, бестолковый и писал стихи. Я любила читать и знала, что Фламандия и Фландрия — это одно и то же. У меня в комнате под старыми обоями были карандашные наброски моей бабушки — смешная девочка с воздушным шариком и ее маленькая собака. Еще у моей бабушки была могила, поэтому я знала ее только по наброскам, а значит — молодой. Маленькой девочкой, рисующей на стенах.



Отредактировано: 23.01.2019