Мимолётность

Глава 1.

 

Но ваши дни прошли; забыты без следа,
Кто грацией пленял и был венчаем славой;
Вас оскорбить готов насмешник без стыда,
Мальчишки злые вас преследуют оравой!
“Цветы зла” Шарль Бодлер

             В тот час, когда воздух напоён влажной свежестью, ещё хранящей холод минувшей ночи, когда над сонной природой начинает властвовать золото утренней зари, когда тело и мысль полны одухотворяющей бодрости и неиссякаемой силы, шум и суета уже воцарились на многочисленных улицах и переулках пусть и небольшого, но оживлённого не менее других крупных поселений городка. Постепенно наливавшееся глубокой синевой небо обещало приятный погожий день жителям, довольствующимся в последние недели лишь жалкими крохами летнего тепла, столь скудного в августе этого года. Многие семьи, живущие только за счёт плодородия своих земель, были всерьёз обеспокоены недостатком необходимого для пропитания урожая. К тому же, тяжкие воспоминания о перенесённом голоде пятью годами ранее ещё жили в памяти и внушали невольный страх и смутные предчувствия беды при малейших признаках непогоды.
          Особенным образом неурожай пугал женщин. Что же может быть чудовищней истязающего детского голода для их матерей? На что только не пойдёт любящее сердце, готовое претерпеть все муки ада ради спокойствия и благополучия того, кто всецело владеет им! С беспокойством оглядываясь назад, они с содроганием думали о повторении той жестокой зимы, обрекшей стольких людей на гибель.
          О нет, далеко не все предавались гнетущим мыслям, терзающим и опустошающим душу сильнее любого голода, поскольку тогда она лишается опоры, стержня и неизбывной твёрдости. В душе многих людей победоносным флагом раскинулась надежда и вера. Разрушительная стихия до поры до времени дремлет внутри нас, но стоит лишь на мгновение допустить предательство по отношению к своим основополагающим жизненным принципам, и она уже готова выплеснуться бушующей волной, сметая на своём пути все достижения чести, мужества и душевной силы. Ибо только вера, порождающая стойкость, спасает обезумевшего человека в пучине лишений и невзгод.
          Городская же знать не ведала страданий, настигших простой народ в тот несчастный год. Фривольные маскарады, где под хрустальным блеском жирандолей* разодетые гости рассыпались в лицемерных любезностях, пышные обеды с ломящимся от изысканных яств столами, разыгранные на площади мистерии приглашёнными парижскими актёрами, — всё кричало о крайнем равнодушии к нуждам народа и нежелании замечать что-либо за пределами сияния своего богатства. Таково было положение вещей и ныне, ведь что значат пять лет в маленьком городке, где жизнь настолько насыщена бесконечными мелочными делами, событиями, которым люди придавали такое большое значение, будто рассматривали всё происходящее через увеличительное стекло? Казалось, что жители хотели искупить малую территорию своих владений преувеличенным стремлением к жизни, её радостям и бурям. Своими стараниями они превратили провинциальное поселение в некое подобие столицы, сжатой до неузнаваемости. Люди гордились яркостью и пестротой своего существования, в то время как приезжий человек про себя посмеивался над глупым тщеславием самопровозглашённых местных королей.  Именно эта насыщенность бурного течения жизни, доведённая до крайности, и была смешна любому чужеземцу.
          В отдалении мерно загудел колокол четырёхсотлетнего аббатства, возвещая о конце утрени.
          Среди многоголосого хора пробуждающегося города, состоящего из криков глашатаев, вопящих наперебой неутешительные новости из воюющего Грансона*, из возгласов торговцев, зазывающих каждый на свой лад снующих мимо прохожих, из монотонного цоканья копыт, звонко стучащих по каменной мостовой, можно было различить тонкий скрип тут и там открывающихся калиток домов знатных и величественных, насколько они могут быть такими в маленьком провинциальном городке. Аккомпанементом этому скрипу звучал сердечный шёпот напутствий и предостережений уходящим в ранний час детям. 
          Как много тревог и волнений, сколько томительных ожиданий и благоговейных надежд поднимает в душе провожающих своих детей женщин этот певучий скрип! Тысячи возможностей и путей открываются перед  детскими лицами, неизведанный мир манит, зовёт, подобно всё возрастающим возгласам торговцев, и, позволяя себе обмануться мнимой свободой и безмятежностью ласкового утра, дети снова и снова сбегают с крыльца родного дома, устремляясь навстречу новому дню.
          К тому моменту, как звучные удары колокола окончательно растворились в воздухе, друзья и знакомые, приветствуя друг друга озорными шутками и весёлой приятельской вознёй и внося, таким образом, свою лепту в утреннюю сутолоку города, уже направлялись привычной дорогой к восточным воротам. В основном они были юны и беззаботны, рады и счастливы так, как можно быть счастливыми в пору уходящего детства, когда печали и горести впервые приобретённого опыта ещё не давят на хрупкие плечи юношей. Ярким солнечным утром их игры нисколько не омрачала мысль о том, что они снова, как и каждый предыдущий день, направляются в стены древнего аббатства, где почти до вечера проходили их долгие занятия. Они также не ведали о том, сколько надежд и ожиданий возлагается на них из-за столь высокого положения в обществе их семейств, сколь высоки требования и как тернист их блестящий путь.
          Под тяжёлыми каменными сводами монастыря, гнетущего своим величием и мрачной торжественностью, детская непосредственность и лёгкость бытия жестоко подавлялись аскетичной тишиной и неизбывным глубоким спокойствием, которые, казалось, навеки впитались во всё: и в строго геометрические узоры мозаичного пола из крупных мраморных плит, и в массивные столбы, разделённые полуциркульными арками, и в резные орнаменты, венчающие суровые и мощные пилястры.  Как томительно и скучно было проводить здесь долгие часы, погружаясь в омут книжных изысканий, бесконечных латинских глаголов и греческих фраз, этим едва вылупившемся птенцам, словно запертым насильно в душной маленькой клетке!
          Их путь был предопределён рождением в определённой среде, ибо коварный случай ведает судьбами людей. Жестокая ли, милосердная ли вышняя воля направила указующий перст на этих детей, сидящих ныне каждодневно на высокой дубовой скамье, вкушая азы древних наук, ещё не понимая, что их будущее, полное величия и благородных целей, давно предрешено.
          Но то ли в силу той особенной легкомысленности, что присуща ранней юности, то ли просто опьянённые редким августовским теплом, спешащие в аббатство дети были излишне веселы и резвы, поражая вечно недовольных жизнью ремесленников, уже сидящих за работой в открытых нараспашку мастерских, и приводя их в злобное недоумение игривыми шутками и летящими неуловимыми движениями. Кто-то, глядя на шумную процессию, добродушно посмеивался, возможно, вспоминая свои юные годы, а кто-то кривил губы в презрительной усмешке, видя в проходящих мимо превосходно одетых детях лишь символ жадности господствующей знати, столь безжалостной к таким бедолагам, как он. Поглощённые собственным миром, дети едва замечали взгляды, бросаемые на них, но ещё меньше их мысли занимала учёба, неумолимо подстерегающая за следующим поворотом.
          Они уже подошли к черте города, где старинные каменные особняки сменялись скромными и простыми деревянными домами, неказистыми с виду, но прочными и выносливыми перед лицом непогоды. В основном хижины поднимались ввысь на три этажа, завершаясь сланцевыми двускатными кровлями, на которых маленькими островками зеленел мох. Но между ними попадались и совсем крошечные лачуги, прижатые к земле быстротечным временем и неизбежной изветшалостью. Их ветхие стены, грозящие вот-вот обрушиться, были испещрены крупными трещинами и кое-где чернели прогнившим деревом, готовым в скором времени обратиться в труху.
          Внешность этих построек удивительным образом отображала сущность их жителей. Утром окна шатких лачуг зияли пустыми чёрными дырами, пропуская  немного воздуха и света в жилище, но при наступлении ночи и в пору осенних заморозков они намертво закрывались массивными задвижными ставнями. Внутреннее убранство не отличалось чистотой и хотя бы намёком на достаток: в углу ютилась каменная печь на плотно утрамбованном земляном полу, к стене примыкал покосившийся стол, на котором изредка можно было встретить лучину, освещающую, но не дающую никакого тепла. За низким забором обычно виднелась узкая тропинка, ведущая в небольшой огород за домом, скромно обеспечивающий необходимой пищей бедняков, живших в этих лачугах. Волей случая встретившись с ними на улице или в толчее городского рынка, вы непременно узнаете их по смиренным лицам, сгорбившимся от непосильной работы плечам да тусклому безжизненному взгляду, привыкшему смотреть на мир, как на череду непрекращающихся бедствий и страданий. Болезни в этих домах были частыми гостьями. Но, несмотря на многие невзгоды, их сердца были закалены и тверды ежедневной борьбой за существование, что делало их присутствие на этой земле гораздо более прочным, чем вековые усадьбы и замки феодалов. Они инстинктивно чувствовали свободу и смутную власть даже над обеспеченными крестьянами, находящимися под эгидой сеньора. Их дух приобрёл ту особенную твёрдость, что помогает держаться за жизнь даже в самых плачевных ситуациях.
          Некоторые лачуги ютились рядом, образуя внутри города своеобразное маленькое поселение, несомненно, представляющее собой весьма удручающее зрелище. Но кое-какие постройки вместились и между крупными домами на самой окраине, где в основном жили разные ремесленники. Подходя к воротам по дороге, уходящей в гору, дети оказывались окружены с двух сторон различными мастерскими: здесь в решётчатых окнах подвалов краснел горн и звенела наковальня, за известковыми стенами трудились гончары, создавая непримечательные блюда и сосуды, которые впоследствии отдавались подмастерьям художников, где они преображались в изысканные произведения искусства. На ступенях крыльца при благоприятной погоде располагались сапожники в длинных грязных фартуках, занятые починкой, столяры, вытачивающие сложнейшие конструкции, или их многочисленные дети, пристально следящие за работой отцов, слушая их пояснения и впитывая основы будущего ремесла.  
          Шум в этой части города достигал такого же апогея, как и в центре, но не выкриками торговцев и купцов, бегающей детворы и возгласами нянь и матерей, а беспорядочным звоном и скрипом работающих мастерских, где рубили, точили, ковали, обжигали, пекли, паяли, толкли, чеканили, — в общем, были всецело заняты трудом, поглощающим их весь день до захода солнца.  Ремесло, при хорошем спросе,  позволяло приумножать богатство, поэтому многие дома, ничем не примечательные снаружи, всё же отличались добротностью постройки и тщательным уходом за жилыми покоями.  Дети в этих семьях в большинстве своём наследовали дело отца, с раннего детства обучаясь премудростям и тонкостям несложной науки.
          — Луи, этакий ты негодник, сейчас же вернись! — из подвального окна, закрытого частой решёткой, послышался резкий мужской крик. Не прошло и минуты, как в проёме показалось и лицо обладателя этого хрипловатого голоса — краснощёкого от жара очага крупного мужчины. Его голова, казалось, вынырнула из-под земли, а глаза под косматыми бровями искрились от едва сдерживаемого гнева. Он потрясал в воздухе зажатым в руке напильником и беззвучно открывал и снова закрывал рот, будто хотел отчитать наглого мальчишку за очередную шалость, но ввиду приличий и собственного достоинства не мог сделать этого при посторонних.
          Проходящие как раз мимо этого дома ученики прыснули от смеха, наблюдая за картинно замершим кузнецом. То был отец того самого Луи, который уже резво сбегал навстречу им со ступенек крыльца, одновременно широко махая рукой детям и закусывая на ходу свежей румяной булкой. Его появление было встречено бурными овациями и приветственными криками, а стоило ему спуститься вниз и выбежать на дорогу, как маленькие ученики обступили его со всех сторон, желая быть ближе к своему кумиру.  Подобно пташкам, они щебетали наперебой, рассказывая всякий вздор юноше, который всецело погрузился в свои мысли и воспринимал их клёкот как внешний шум, сливающийся с городской суетой. Но ведь они так редко могли насладиться его обществом!
           Луи был старше их на несколько лет и занимался в группе юношей, которые в большинстве своём уже жили в аббатстве. Их присутствие на утрене было обязательным, а наказание за отсутствие слишком суровым, что поддерживало железную дисциплину среди юношей. Луи же, пользуясь семейной отговоркой о непосредственной преемственности ремесла, проживал в отчем доме и посещал занятия чересчур вольно, чем снискал дурную славу у настоятеля. Тем не менее, в это погожее утро его опоздание стало совсем катастрофичным и он не мог не понимать своего отчаянного положения. Впрочем, его натура не привыкла отдаваться серьёзным размышлениям, особенно если они тревожили и угнетали, навевая скуку. Хмурый вид был настолько непривычен окружающим его людям, что пара соседских мальчишек с беспокойством поинтересовались о причине его задумчивого уныния. И как же вздохнула с облегчением детвора, когда их любимец Луи махнул рукой с непередаваемым апломбом и, заливисто рассмеявшись, начал рассказывать очередную байку о своём ночном приключении. Но обо всём по порядку.
            Этот кареглазый юноша, казалось, уже вошёл в историю города, как смутьян и задира, безбожник и истый весельчак. Его поведение вызывало много пересудов и толков, кто-то пророчил ему скорый конец и свержение в геенну огненную, а кто-то поклонялся как идолу. “Тебе стоило родиться безродным жонглёром* и потешать публику”, — говорил его отец в тщетной надежде образумить сына. Но чем больше он говорил с ним, тем меньше слова достигали ушей Луи. Сколько разочарования и позора он принёс в семью!
          На весь город и даже на всю округу нельзя было сыскать столь искусного кузнеца, как Этьен Ферран. Его род происходил из простых вилланов*, постепенно освобождённых собственными усилиями и создавших некогда первую мастерскую в этих краях. В то время немало проклятий заслужили они за свой труд невежеством и косностью людей: поселившихся вдали от города начинающих ремесленников преследовали проклятия, порождённые страхом перед чем-то новым и загадочным, в искрах горна им виделись Телхины*, а сам кузнец отождествлялся клириками с нартским Курдалагоном.*
          Прошли века, город застроился, многие ремёсла, недоступные прежде из-за нелепых предрассудков, заняли свою неприкосновенную нишу, а люди, наконец, овеянные ветром разума и проснувшегося образования, постепенно начали избавляться от схоластического рабства.  Семья, некогда подвергшаяся гонениям, теперь представляла собой наивысший расцвет кузнечного мастерства, славившегося искусностью и добротностью изделий. Незаменимый мастер Ферран пользовался всеобщим успехом и славой, его дом отличался редким богатством, а честность и внутреннее благородство располагали к себе всех жителей без исключения.  Некоторые втайне завидовали благополучию его семьи, но только кузнец знал истинную цену обеспеченности и счастья. Кровью и потом, непосильным каждодневным трудом и отказом от многих благ его род достиг такого процветания. Но кто знает, где вершина успеха? Ведь вслед за кульминацией неизбежно идёт спад. И вот, кузнец уже чувствовал приближающийся жизненный шторм, готовящийся поглотить все вековые труды его предков.
          Этьен Ферран видел в единственном сыне крах своего ремесла. Подобно уходящему веку, в небытие погружалось и его дело. Зенит сил и расцвет молодости давно прошли, увяли, словно  хрупкие цветы лилейника, уступив место старости, пришедшей незамедлительно к усталому мастеру. Сколько прежде надежд и ожиданий возлагал он на своего маленького наследника, достойного преемника, прилежного ученика! Но, как это часто бывает, ребёнок преобразился в пылкого юношу, подверженного чувствам и эмоциям, отбросившего веления долга и чести, сомнения и робость. Все атрибуты беспечной юности нашли воплощение в сыне уважаемого кузнеца, увеличились десятикратно и достигли в итоге таких размеров, что бедный отец не мог и выйти из дома, чтобы не услышать об очередной грязной проделке безрассудного Луи. Тот же оправдывал философию своей жизни примером бедного Вийона*, гром славы которого уже достиг окрестностей Буржа.
          Нередко Луи, отличавшегося благородной красотой, столь несвойственной сынам Гефеста, видели в трактирах, где ввечеру собирались бедняки, всякая чернь или сбежавшие шевалье.* Там он неизбежно становился зачинщиком попоек, споров, сомнительных затей и разгульных приключений, изнанкой которых впоследствии становилась чья-то драма и горестные несчастия, доходящие вплоть до трагической кровавой развязки. Впрочем, муки совести были чужды ему, и он с легкомыслием, доходящим до безумия, затевал очередную шутку или вздорную авантюру, всегда готовый к скорой погибели и требующий от других постоянную готовность сгореть в жерле страстей.
          Ради минуты отчаянного веселья Луи был готов поступиться жизненными принципами и своими желаниями, отречься  от блаженного вихря прошлых лет и принять неотвратимое будущее со всеми многочисленными последствиями и возникшими проблемами. “Carpe diem!”[1] — провозглашал он, и ему восторженно вторил громогласный хор бездельников, нищих, пьяниц, бродяг и буйных школяров. Гул нарастал, подобно мчавшейся с горы лавине, заряжал неистовой силой и давал необходимый импульс к действию, расширялся, словно бушующая стихия, и захлёстывал волной азарта, острой и безостановочной. Много позже, когда вихри страстей уходили в недалёкое прошлое, напоминая о себе лишь слабыми тусклыми отголосками, каждый из них  представлял собой выжженную пустыню, где царствовали пустота и безмолвие. Но проходило время, и сквозь сухую землю, испещрённую кривыми трещинами, прорезались новые ростки, для которых единственным питанием было острое наслаждение рискованных затей и сумасбродная радость приключений.
          Мимолётность настроения являлась для Луи единственной истиной, а в её красочности и масштабе искрилась и сияла вечность бытия, словно россыпь далёких звёзд на темнеющем небосклоне. Требуется колоссальная сила воли, либо полное безволие, чтобы пренебречь спокойной и устойчивой почвой существования ради свободного полёта в чистых ветрах времени. Какую цель он преследовал, и была ли вообще эта цель? Никто и не задумывался над этим, покорно позволяя увлечь себя в бездну, похожую на бочку данаид.*
          “Не может быть!”, “Ты, наверное, шутишь!” и “Чтоб меня черти взяли!” раздавались поочерёдно ясным утром среди толпы детей, восхищённо слушающих о подвигах старшего приятеля и спешащих привычной дорогой за границу города, к невысокому зеленеющему холму, на котором резной мёртвой глыбой торжествовала над остальным миром их alma mater[2]. С пологого склона навстречу ученикам спускались люди, спеша вернуться к своим делам и обязанностям. В воздухе ещё плыл напряжённый звон колокола, сливаясь с лучами нагревающегося солнца. На многих лицах расцветала довольная улыбка, отчасти смущённая и недоумевающая: что же за радость несёт просыпающийся день?
          Ребята уже подходили к узким арочным воротам, теснившимся между двух грандиозных по величине каменных колонн, капители которых украшал изумрудным покрывалом мягкий мох, как Луи, к несчастью, заметил медленно ковыляющую и согбенную тяжёлыми годами старуху.
          Её пепельная голова была покрыта выцветшим платком сероватого цвета, из-под которого тут и там проглядывали седые локоны, давно потерявшие свой блеск и красоту, но, как и в давние времена молодости, всё такие же завитые упругими кольцами. На их фоне высохшее лицо казалось ещё более старым и отталкивающим, а глубокие морщины, избороздившие некогда свежий прекрасный лик, уныло гармонировали с мятым платком, зиявшим дырами и рваными тонкими трещинами. Она медленно шла нетвёрдой походкой по каменной мостовой, пригибаясь ещё ниже при появлении рядом людей, словно пытаясь преждевременно слиться с неровной землёй, раствориться в утреннем эфире и, всем своим существом ощущая собственную бесполезность, исчезнуть в благословенном забытье.
          Что она делала в этот час на росистой дороге? Какая сила гнала её из дому на загородный холм? Что же побуждало эту насквозь седую и ветхую старуху изо дня в день поднимать дряблые, уставшие веки и, напрягая жалкие останки всех душевных и физический сил, ежесекундно бороться с невидимым и страшным врагом, неумолимым и жестокосердным, беспощадным и в то же время бесконечно милосердным для тех, кто безропотно уступает ему пальму первенства, испустив последний вздох? Где-то глубоко в душе, в средоточии важных жизненных ценностей ещё жил крохотный росток воли, воли к жизни, несмотря ни на что.
          Камни лежали на избитой дороге неровными пластами, а их острые углы непрестанно выглядывали из-под сырой земли. При отсутствии природной ловкости было несложно потерять равновесие и поскользнуться на гладких и отполированных сотнями ног камнях, или зацепиться за один из коварных углов. К несчастью бедной старухи, загнутый вверх носок её нелепого башмака послужил причиной её незамедлительного падения, а немощное тело тотчас устремилось вослед ног навстречу родной земле. Толстая изогнутая клюка чудом вонзилась меж широких камней, удержав её от сокрушительного удара, который мог бы стать для неё последним, но, видимо, рок в этот безмятежный утренний час обошёл стороной узкие городские ворота.
          — Нет, вы только посмотрите на эти башмаки! Ну и шутиха! Ха, она же словно гусеница в коконе, такая же неповоротливая! — звонко рассмеялся Луи, указывая на старческое тело своей молодой розоватой рукой, нежной и ухоженной, ещё не знавшей тяжёлого ремесленного труда. — А нет, помните ту собаку, что забрела в наш дом год назад? Точно, у неё было точь-в-точь такое же выражение на обвисшей морде, будто милостыню пришла просить! О, а какое одеяние, ну точно матрона на званом обеде! Позвольте пригласить вас на танец, миледи! Что?! Вы отказываетесь? Какое оскорбление для храброго рыцаря!
          Искристый голос юноши постепенно обретал силу и мощь. Чем больше он говорил, тем больше распалялся в тщеславном желании возвыситься в глазах даже этих мальчиков, которые и так почитали своего Аристида.* Весь смысл безбожных и жестоких слов едва ли доходил до детских умов, слушающих скорее интуитивно, эмоционально, воспринимая яркость экспрессии вылетающих изо рта Луи коротких глумливых фраз, но не постигая их содержание.  Да и сам Луи уже не понимал, что именно он выкрикивает в порыве безудержного веселья. Его возгласы были полностью подчинены игре вёрткого юного тела, которое без устали пародировало падение жалкой старухи, плясало вокруг неё в диком языческом танце, попеременно выражая то мнимое участие, то принимая очертания хромоногого беса.
          В глубине вечного полумрака ворот высокий голос резонировал и отражался многоголосым эхо так, что, казалось, смеётся не один юноша, а целая толпа полных глумливого презренья лиц. Хохот нарастал и перекрывал все посторонние звуки, создавая в небольшом пространстве нечто наподобие сферы, изолированной от остального живого мира. Дети быстро подхватили настроение Луи, задорно крича и улюлюкая, нетерпеливо подпрыгивая на месте и неосознанно подначивая друг друга.
          — Эй, да это же пулены*! Такие ещё мой прадед носил полвека назад. Откуда они у тебя?! Отвечай немедленно, старая карга! Уух, ведьма ты этакая, да ещё и воровка! Знаю ведь, стащила у честного доброго человека! И как ты ещё на улице показываться смеешь рядом с благородными и уважаемыми горожанами? Да тебе самое место здесь, у сырой земли! Подожди, недолго же тебе осталось! — неистово возмущался юноша, пылая праведным гневом и считая свои оскорбительные речи вполне заслуженными и верными.
          Его хлёсткие слова обжигали сердце бедной старухи, раскрывали старые незажившие раны и причиняли почти физические страдания. Она боязливо приподняла своё изрытое морщинами лицо, чтобы взглянуть на своих судей и обвинителей, но увидела лишь расплывающиеся в воздухе краснощёкие от хохота лица мимов и сатиров, скачущих вокруг неё потешников, язвительных и злобных. Она ясно слышала во внезапно возникшей тишине рассекающий воздух свист хлыста, ещё, и ещё один.
          Слова ранили сильнее острых камней под согнутыми коленями. И всё же она чувствовала лёгкое удивление: разве за долгие годы лишений она не обросла черепашьим панцирем, скрывающим все человеческие чувства и эмоции? Разве её сердце не очерствело, подобно коре тысячелетнего дуба? Тогда откуда эта проснувшаяся обида, несогласие с несправедливостью брошенных мальчишками слов и, одновременно с этим, понимание и всепрощение, основанное на глубоком жизненном опыте.
          Старуха еле-еле поднялась со скользких камней, опираясь дрожащими руками на свою верную клюку. Пыль и грязь едва ли были заметны на изношенном тряпье, свисавшим бесформенным покрывалом со сгорбленных плеч. Дети, всё ещё насмехаясь и дразнясь, постепенно уходили дальше и дальше в сторону ожидающего их аббатства, безмолвно высившегося перед ними. После полумрака ворот их очертания золотились и сверкали под тёплым августовским солнцем, сообщавшим светлую чистоту и невинность вихрастым детским головкам. Она покачала головой, словно в ответ своим мыслям, и поковыляла прочь.
          В полусвете каменных ворот  её блуждающий взор не сразу заприметил ещё одного мальчика, стоящего поодаль и неотрывно глядящего прямо на неё. Казалось, молния пронзила насквозь старческое тело, ураган внезапно подхватил её своими воздушными руками, а воды, что расступились пред пророком Израиля*, снова сомкнулись над ней неделимой толщею. Отнюдь не детский взгляд словно говорил с ней, увещевал, сострадательно поддерживал. “Не бойся, иди своей дорогой, борись до последнего вздоха, смирись пред сильнейшим, но не сдавайся, а главное — живи”, — непроизнесённые мальчиком слова невидимой нитью повисли меж ними, связывая их сердца крепче корабельного троса. Давно уже согбенная спина понемногу распрямилась, а на морщинистом лице появился отблеск упрямой воли и уверенности в нынешнем дне.
          Их связало сокровенное единение, в жилах которого текли воды чистого сознания. Вспышка раннего огня зарницы, застывший взмах кружевного крыла мотылька, свежесть первой капли майского дождя. Это ощущение впиталось в застывшую старуху вместе с безмолвным наставлением мальчика, пробуждая из глубины веков то ощущение, которое, казалось, давно уже иссохло, подобно её ветхому телу. Стремление жить. Нет, не то интуитивное и притупленное чувство долженствования, а вполне осознанное стремление к разуму, мысли, жизни.
          Их фигуры, столь разные, непохожие друг на друга, замерли в вечности на какое-то мгновение, разбитое в следующую минуту на миллионы осколков сумрачным ударом монастырского колокола, незримо вплетающимся в напряжённую пустоту между ними.
          Небесные глаза истинного лета унеслись прочь по дороге вслед за их обладателем навстречу гнёту высоких аббатских стен.



Отредактировано: 27.05.2016