Не к ночи будь помянута. Часть 1.

11

Через полчаса мы стояли напротив друг друга у стола, на котором лежало бессознательное животное – глаза закатились, язык выпал изо рта, здоровая задняя нога трогательно прикрывала другую - покалеченную. Рядом в эмалированной кювете вместе с грязными комками ваты лежало нечто – синеватый сгусток размером с финик, залитый тёмно-красной кровью. На вид – не особо страшная липома, но не убери её вовремя, она и впрямь могла бы угробить скотинку.

Я отложила тонкую кривую иглу. Герман справился хорошо, но под конец у него ни с того ни с сего стали дрожать руки. Он жалобно глянул на меня, и я молча забрала иглу из его рук и закончила дело. Ничего, с каждым бывает.

- Спасибо. – сказал он.

- Пожалуйста. Теперь покажи, куда всё убирать, и где стерилизовать инструменты.

- Я сам.

- Это работа ассистента. Иди, отдохни.

Я чувствовала, что ему нужно побыть одному. В таких случаях люди всегда стремятся к одиночеству. Многие хирурги, с которыми я работала, курили. Они курили не всегда и не часто, но после операции – обязательно. И дело тут было не в зависимости от никотина, а в том, что сигарета или свёрнутая на ладони козья ножка – повод к одиночеству.  

Я зевнула и принялась наводить порядок. Вскоре стол стал стерильно белым, на полу не осталось ни одного пятнышка, а чистые инструменты я вынула из жарового шкафа и уложила на места.

Герман всё не приходил.

Я потрогала спящего кота, погасила все лампы, кроме одной в углу, вытерла руки салфеткой из автомата и вышла из операционной. Где его носит? Скоро утро и, насколько я понимаю, нам лучше было исчезнуть отсюда вовремя.

В смотровой его не было. За следующей выдвижной дверью выстроились чистые пустые вольеры. Все они, очевидно, предназначались для выздоравливающих животных. В третьем, самом небольшом помещении размещалась лаборатория. Я осторожно потрогала странный микроскоп, присоединённый к компьютеру. Четвёртая дверь наконец-то открывалась по-человечески – створкой наружу. Я нащупала выключатель, и неяркий свет упал на интерьер небольшой кухни – красные пластиковые шкафы, чайник, чашки, сахарница, холодильник в углу, белые жалюзи.

Герман сидел прямо на кафельном полу. Я осторожно присела рядом и вдруг почувствовала странную неловкость, когда не знаешь как себя вести и что говорить, но ничего не делать и молчать вроде как совсем глупо. Я действительно не понимала его боли и его волнения, но мне стало жаль его.

Жалость может быть всякой – от презрения к отвратительному до растворения в прекрасном.

Я тщетно искала в закоулках памяти аналоги именно того сорта жалости, который сейчас остро и неловко ощущала - и не находила. То была не жалость к жалкому, и не жалость к неумелому, ни к немощному, ни к беспомощному, и не к тому, кому больно, или к тому, кто потерял дорогое сердцу….   

И когда до меня дошло, что это жалость-нежность, чувство давно искоренённое, усохшее и позабытое, я смутилась ещё больше, но всё же неловко обняла опущенные плечи, притянула тяжёлую голову к себе и погладила волосы, стянутые в глупый хвост. Вспомнилось, как этот человек вытаскивал меня из ванной, измождённую, больную, и утешал, заворачивая в полотенце. И мне захотелось сделать что-то хорошее, приятное ему. Я стащила с его длинных волос резинку и стала тихонько перебирать пряди, накручивая на пальцы. У Жени и Максима волосы были лихими, кудрявыми и жёсткими. Они с трудом расчёсывались и легко сбивались в колтун. А эти, надо же, мягкие будто шёлк…

- Устал я что-то. – сказал Герман.

- А ты отдохни. Видишь, всё хорошо. Хочешь, чай заварю? – мы говорили шёпотом, потому что знали – любой громкий звук будет груб и противоестественен, словно выстрел в лесу. 

- Не надо. Лучше ещё голову почеши, успокаивает. Как он?

- Спит. Хорошо.

 

Машина покрылась инеем и стала похожа на ледяной ком. Я поёживалась на морозе, пока Герман помещал переноску на заднее сиденье.

- Герман, пусти меня за руль.

- Зачем?

- Затем, что ты взволнован. И потому что кот может проснуться.

Он почесал в затылке.

- У тебя прав нет.

- Кого это волнует в четыре утра?

- Да ты водить-то умеешь?

- Не хуже тебя. У меня была такая же машина. Исправно водила её много лет. А вот на «мерседесе» не успела покататься - отдала Максиму. Ударил первый инсульт

- «Мерседес»? Я помню.

- Надо же – помнишь. Вот это была машина! Я залезла из-за неё в долги. Единственная вещь, на которую занимала деньги.

- Да, уж. Мне тоже нравилась. Ладно, садись. Только не гони.

 

Ада тронулась только с третьего раза. Я не торопил. Шутка ли! Это когда у неё ещё был первый инсульт…

Сначала она осторожно повела на первой скорости, потом правильно показала поворот и переключилась на вторую. В машине было чертовски холодно, но я не стал говорить про печку. Сама догадается, а если нет, то и тогда не околеем. Минут пять мы тихо ехали по пустынной улице и молчали. Вот плавно переключилась на третью скорость. Вспомнила про обогрев. Машина заскользила веселей. В салоне разлилось тепло. Ада улыбалась. Я тоже.

Когда выехали за город, она совсем освоилась и легко объезжала ямы и ухабы, выхваченные из темноты светом фар.

Всё будет хорошо. Теперь всё будет хорошо.

И тут я вспомнил одну вещь.

- Ада, ты случайно не знаешь, – есть такая песня или, может, стихи… -  «На Земле, на чёрной всего прекрасней кто считает конницу…»

-«Кто пехоту, кто суда…»

- Да! И кто это написал?

- Написала. Это Сафо. Она жила в древней Греции на острове Лесбос.

- Реально, есть такой остров? Вот, значит, как… и как там дальше?



Отредактировано: 14.05.2017