«Когда они молчат, они кричат».
Цицерон.
Осенью безумие подступает вплотную, и остается слишком мало сил, сопротивляться ему. Признайтесь, кто не испытывал осенью непреодолимо-страстного желания, едучи в транспорте, вцепиться стальной хваткой оставшихся зубов в локоть соседа или соседки - вцепиться, и замереть в восторге блаженства, продолжая сжимать изголодавшиеся по битвам челюсти, и не обращая внимания на коллективный ропот пассажиров и гневные увещевания. И только когда суровые парни из МЧС, тихо сопя, засунув между вашими зубами титановый гвоздодер, раскроют вам рот, заорать истошным голосом, роняя пену на мокрый от слюней асфальт, пока вас тащат к карете из психушки: «Гниды! Опричники! Убили! Насовсем убили интеллигентного человека!»
Мы, точнее, наше общество – опять не то! – наше постиндустриальное общество… Нет.
Гриша строит лодку в сарае. Он уже выбрал пазы в гордых, дубовых штевнях и установил дощатые лекала, теперь страдает с обшивкой. Распаривает. Приклепывает на медь. Он безумен со школьной скамьи. В детстве собирал геликоптеры, позже - дельтапланы. Теперь, когда завод электрокаров и экскаваторов, где Гриша трудился мастером, испустил дух, как старый мерин после пашни, он торчит в сервисном центре, там он меняет прокладки дверок привозимых издалека холодильников. Когда он случайно умрет, а как всякий живой, я верю, что он совершит это серьезное мероприятие раньше меня, я спущу лодку на воду – она задумана для океана. Я созрел для океанов.
Он строит лодку, чтобы посетить Португалию, и посмотреть на тамошних людей – к этой совершенно безумной мысли его подтолкнула передача, где шустрый мальчик-турист (это мальчика того, видимо, предназначение свыше) рассказывал, с хамским московско-волжским акцентом, что хостел в Берлине лучше, чем ночлежка в Мадриде, а вот пятизвездочный отель – наоборот. Гриша крикнул тогда: «А что люди?» И пошел искать дуб.
Мы приходим к нему, пахнущими восточными пряностями осени, отживающими коротенькую свою жизнь вечерами в гости (в сарае есть и старенькие, с дырявыми подушками диваны для гостей) – посидеть, вдумчиво помолчать. Испить кружку чаю. Нас притягивает к Грише то, что он изменяет пространство – притяжение вообще свойство неких пространственных точек, в которых и собирается «масса» - мир ведь не то, чем нам кажется, он не Ньютоновский, он изящней.
Когда-нибудь мои адепты-астрономы создадут новую топографию звездного неба, и укажут вам пустые в космосе места, обладающие «притяжением», и места, бесконечно выплескивающие энергию движения – они тоже, кстати, пусты.
За стенами, за крышей и дверьми торопливо и зло работает холодный бес - осенний дождь, размывая реальность, а здесь, в сухости и тепле есть энергия некой жизни. И мы погружаемся в блаженство «иного».
Мы – молчаливое большинство постиндустриального общества Ленинского района города Н.
У нас есть, кому и говорить и писать – и политики, и журналисты, и писатели. Но все они не умеют молчать. Не хватает выдержки. Их речи и писанина – это вторичный уже пересказ Толкиена, Хмелевской, Кинга, идеологов социализма всех мастей (правильнее говорить «коллективизма») и либерализма (а тут точнее употреблять «гуманизм»).
Чтобы донести их слова до глаз и ушей людских, вырубаются березовые рощи для производства бумаги, и тратятся гигаватты энергии для трансляций, но все без толку. В сухом остатке – пепелища.
Мы же молчим по делу.
Федор Игнатьевич (старый, заслуженный и яркий безумец) обыкновенно очень иронично, даже несколько сердито молчит об экономике.
В юности он работал на радиозаводе, и с той поры у него дома в ветхом зеркальном шкафу целая пыльная гора интегральных микросхем, но завод закрыли – в свое время нам всем надо было выбирать между «дровами» для отопительного сезона, и модернизацией заводов под производство чипов - тогда перспектива околеть от холода казалась более пугающей – большинство плохо играет в шахматы и не видит последствия ходов.
А может, и, слава Богу – могли ведь и опозориться, у нас ведь то «калашников», то «Лада».
Молчание Федора Игнатьевича заключает в себе простое правило: прибыль, получаемая с участием социума, должна в этот социум и вкладываться. И если олигарху вздумается иметь яхту, он обязан строить ее у себя на родине, тем более что качество товара создается не национальностью рабочего, а приложенным к этому рабочему капиталом. (Здесь речь идет не об осетрах и алмазах.)
Молчит Федор Игнатьевич и о том, что базовые потребности народа (пища, одежда, жилище) должны удовлетворять заводы-роботы, и тогда, когда их производство роботизировано хотя бы на четверть, экономика становится неуязвимой для кризисов.
В его язвительное, Свифтовское молчание добавляет свое (её хлебом не корми, дай посопереживать, а может, виды имеет на Федора-то Игнатьевича?) Вера Семеновна – инженер-конструктор авиапрома. Время предложило ей: «Пошла вон», а как вы хотели? - работающее, бодрое и цветущее население производит (без чипов) так мало, что отстригая кусочки наработанного для проведения разных слетов и презентаций, получаем в остатке не то – а что-то маловато совсем, да еще и для слепых конструкторских экспериментов в аэродинамической трубе.
«Труба» вообще нынче вызывает смех, когда речь идет о скоростях выше трех Махов.
Вера не обладает креативным мышлением. Мышление человека творческого нашего времени должно быть в полной синергии с мышлением компьютера, а ноги должны быть в тепле, большинство же мыслит аналогово. Наши мысли аналогичны нашей жизни. И эта аналогия создает источник беспокойства, мешающий творчеству. Живя в северной, прохладной стране, мы каждый день, чистя кремом сапоги, вынуждены задавать себе вопрос – кто мы в общей семье человечества. Где мы? На родине или в ссылке на каторге? И грустно смотрим под лавку в угол «избы».