Мне показалось, будто в животе у меня перевернулось что-то холодное и скользкое, вроде змеи.
– Что случилось?
– Он заболел чем-то, и мы никак не можем понять, чем, – дрожащим голосом ответила она. – Он вдруг стал таким чужим. Я не узнавала его в последнее время. Он всегда был довольно впечатлительным и ранимым ребёнком, но до такого никогда не доходило. Он стал срываться по пустякам, кричать без повода… Я думала, дело в возрасте, думала, он подрастёт, и всё пройдёт. Но по-настоящему я испугалась несколько недель назад, когда поняла, что он – на самом деле не он.
– То есть?
– Ну… он смотрел на себя как бы со стороны. Он описывал мне это так… «Я не чувствую своих рук, ног, они двигаются сами, отдельно от меня. Весь мир плоский, я будто смотрю на него сквозь стекло. Я не злюсь, не радуюсь, совсем не могу ощущать. Когда я ем, у еды нет вкуса, и вообще, есть мне не хочется… Мне ничего не хочется. Я ничего уже не люблю. Мне не плохо. Мне никак. Меня нет, понимаешь?». Он сказал всё это и заплакал. «Но сейчас тебе плохо, раз ты плачешь?» - спросила я, обняв его. «Да, – ответил он и улыбнулся сквозь слёзы. – Сейчас мне плохо, и это хорошо». Лишь теперь я понимаю, что он имел в виду. Потому что после он больше не плакал. И не улыбался.
Она судорожно всхлипнула.
– И что же? – спросил я, и, помимо воли, мой голос прозвучал резко. – Что говорят врачи? Эту болезнь можно вылечить?
– Можно, – кивнула она. Я вздохнул с облегчением.
– Но нужна… какая-то химия. Медикаменты, – продолжала она, болезненно сморщившись. – Я до последнего не хотела обращаться к врачам Квартала. Мы старались, мы так старались… Мы перепробовали все известные методы Гуманной медицины, но... в общем, ничего не помогло, всё было без толку, – закончила она упавшим голосом.
Я сокрушенно покачал головой. Испокон веку Гуманные старались лечиться исключительно травами и заговорами, а к официальной медицине обращались лишь тогда, когда не оставалось иной надежды. Будь у наших людей чуть меньше суеверного страха перед достижениями научной мысли, многих трагедий можно было бы избежать. Но из-за чего возникает страх? Из-за полного отсутствия достоверной информации.
А я-то куда смотрел? – горько подумал я. Почему не видел, что Тин болен? Почему он не поделился со мной своими проблемами? Выходит, я внушал ему недостаточно доверия, недостаточно его поддерживал. Ничего, возможно, не случилось бы, если я бы видел в нём человека – человека, чёрт возьми, а не только идею!
Двенадцатое октября две тысячи сто семнадцатого года выдалось необыкновенно тёплым и солнечным. Над головой расстилалось безоблачное голубое небо, великолепное в своей невозмутимости. В воздухе витала внезапная весна, случайно забредшая в наши края в октябре и решившая погостить подольше – увидела, как радуются ей люди. Одной рукой она ерошила волосы детей, поэтов и влюблённых, вручала им звонкий смех и букеты лимонно-жёлтых лучей; другой – гладила холодные стены моргов и больниц, ласкала надгробные плиты. Её хрупкие пальцы одинаково нежно касались всего, что было в городе; она пришла ненадолго и решила за один день раздать всем свою любовь.
Но разлившееся по улицам солнце жгло мою кожу, как кислота, идеальное небо давило на голову подобно железному шлему, а детский смех врезался в уши невыносимым звоном. Не знаю ничего страшнее чувства вины. Продырявленная совесть – что продырявленная плоть. А ласковые прикосновения света не способны отвлечь, успокоить, они делают лишь хуже. Когда вокруг хорошо, ещё страшнее думать о том, что кому-то сейчас плохо, причём из-за тебя.
Дорога в больницу была очень долгой, разговор с господином Олли – очень коротким и мучительно неловким…
– Привет, Тин.
– Привет.
– Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо, спасибо. – Безучастный, потухший взор, ни капли эмоций в голосе, ссутуленная спина, безвольно повисшие вдоль туловища руки.
– Я вот… принёс… – шуршу пакетом.
– Да, вижу. Спасибо. Я поем потом, но пока не хочется. И книгу почитаю… тоже потом, не сейчас, – опускает глаза: лжёт.
– Тебе нужно ещё что-нибудь?
– Ничего не нужно.
Непростительно долгая пауза.
– Тин, прости меня, – сглатываю подкативший к горлу ком.
– За что? – чисто автоматический вопрос.
– Это я во всём виноват, – голос предательски срывается, хотя меньше всего Тину сейчас нужно моё бессилие.
– Я не понимаю, о чём ты, – искренно, но без тени удивления отвечает тот.
Медсестра молча кивает на часы. У нас ещё две секунды. Их хватает только на встречу взглядов: его – равнодушного и моего – отчаянного. На какой-то миг будто бы возвращается тесный эмоциональный контакт, когда глаза одного отражаются в глазах другого, но нить рвётся так легко, что думаю – наверное, привиделось.
– До свидания.
– До свидания.
…На том и закончился мой первый визит в его больницу. Дальше будет ещё много-много визитов, любой не отличить от предыдущего. Он выпишется, но пробудет дома недолго: вскоре его положат опять. Так много раз, на протяжении нескольких лет; учёбу он запустит, а о продолжении наших с ним занятий и речи не пойдёт. Но тогда я не знал об этом, я хотел верить, что вот-вот ему станет лучше.
Я шёл домой с неподъёмно тяжёлым сердцем, мимо эфемерной октябрьской весны и солнечного ликования. На соседней улице был шум, беспорядок, приехала полиция. Меня едва не сбила с ног девушка с лицом, замотанным узорчатым шарфом. Из-под чёрного пальто струился подол пышного бального платья.