Про Лису

Шестая новелла про Лису

- Просто? Ты считаешь, это просто? Просто споткнулась, просто позвонила в два часа ночи, просто воспользовалась твоим платком. Если подумать, с ней ты проводишь больше времени, чем со мной. Ничего нет удивительного, что с ней просто. 
Лиса зло отбросила от себя его рубашку, на воротнике которой ярко выделялось розовое пятно помады. 
- Кто тебе мешает приходить на репетиции? – приподняв бровь, сдержанно поинтересовался Пианист. – Забот у тебя сейчас не много. Зато много свободного времени. В том числе на эти дурацкие фантазии. 
- У меня фантазии. Вот как ты это называешь! А у тебя на все есть оправдание. К чему ты себя ими обременяешь? Ты когда-то прекрасно жил без всех этих сложностей. И без оправданий! И без дурацких фантазий! 
- И без тебя? Ты это хотела сказать? 
- Мне надо было доехать до Бреста. И все было бы по-другому. Но я послушала тебя, поверила. Я думала… - Она схватила сигарету, прикурила, глубоко затянулась. На глаза навернулась слеза, Лиса смахнула ее и сердито бросила: – Чертов дым! И как ты себе представляешь, что будет дальше? Я, дети и эта твоя виолончелистка? 
Пианист мрачно подошел к ней, сунул руки в карманы брюк и посмотрел в окно, за которым будто в замедленной съемке падал крупными хлопьями снег. 
- Как было, так и будет. Ты и дети дома. Виолончелистка в оркестре. Вы друг к другу никакого отношения не имеете. И если бы ты меньше присматривалась к моим воротникам и платкам, всякая чушь тебе в голову не лезла. А так, прости, это моя жизнь. Вокруг меня люди – везде люди. На сцене, в оркестровой яме, на улицах, в домах. Люди! А не тени с воспоминаниями. Может быть, ты забыла, что это такое, но я от этого отказаться не могу. 
Лиса приоткрыла рот от удивления и на мгновение растерялась. Она смотрела на него, на снег за окном, на кончик сигареты, медленно тлеющей в ее тонких пальцах. 
- Действительно, к чему отказываться, если можно устроиться так удобно, - негромко проговорила она и зло выдохнула: - Но тогда обеспечь ее своими запасными рубашками. Или пусть она платит за прачечную! 
Пианист хохотнул и шумно зааплодировал: 
- Отличная мысль! Обязательно воспользуюсь ею, если всерьез решу завести любовницу! 
- Следующую, - проворчала Лиса. 
- Господи! – рявкнул он и подошел к ней ближе. – Ну что с тобой, а? 
- Я не буду все это молча терпеть! 
- Но я же терпел. Хотя основания не молчать у меня были весомее. Из нас двоих по лагерям таскалась ты. 
Она удобно устроилась в кресле и закинула ногу на ногу. 
- Да! – довольно кивнула. – И ты же не думаешь, что были только шталаги? 
Несколько секунд он смотрел на нее и молчал. Нет, он не думал, что были только шталаги. Он знал, что было еще… что-то еще. И немало. Потому что у него самого мало не было. Шесть лет безумия. Они никогда не касались этого, это было под запретом. Это вырвалось в жалкой попытке оправдать то, что не нуждалось в оправданиях. Стареет. Еще год назад не прорвалось бы. Но если тогда, в самом начале он боялся, что ей невыносима жизнь с ним, то сейчас не знал, стало ли хоть немного лучше с тех пор. Потому что именно жизнь – рождение детей, этот дом, снег за окном и его концерты – жизнь все отодвинула назад. Но оно осталось в каждом из них, как тлеющий кончик ее сигареты. Нужна была короткая вспышка, чтобы полетели искры. 
- У меня концерт, приду поздно, - хмуро сказал Пианист, продолжая смотреть ей в глаза. – Но я прошу тебя… Давай хотя бы в Рождество обойдемся без скандалов. 
- Хорошо, дорогой, - легко кивнула Лиса, - скандала не будет. 
- Почему-то мне совершенно не нравится твой тон, - пробормотал он и вышел из комнаты, не оглядываясь. Злость кипела в нем и искала выхода. Но уж лучше на сцене, чем здесь. 
Все так же легко Лиса поднялась из кресла и направилась в детскую, по дороге сунув в мусорное ведро злосчастную рубашку с помадой самого отвратительного цвета. Две черноволосых головы, на одной из которых были завязаны банты в косах, увлеченно склонились над игрушечной железной дорогой. Она была куплена несколько дней назад и еще не разобрана до основания. 
Лиса опустилась на пол рядом с детьми, кивала невпопад на их замечания, смотрела на рельсы, которые будто уносили ее на километры времени назад, когда еще можно было что-то изменить, и думала о совсем другом Рождестве. Много лет назад… Тогда Париж был чужим, а Пианист ее ненавидел. 
Нет, она не могла знать наверняка о его ненависти. Но она довольно знала о нем, чтобы понимать. Ненависть рождается в нас самих. Подчас не из внешнего, а из внутреннего. Там, где есть место любви, неизменно рука об руку с нею будет идти ненависть. Потому что другого не дано. Есть только два настоящих чувства. Все прочие чувства рядом с ними меркнут, становятся ненужными и неважными. 
Пианиста Лиса любила. 
Мужчину из того Рождества – ненавидела. 
Это было в небольшой гостиной, освещаемой свечами и огнем в камине. За круглым столом с закусками и шампанским сидела Лиса в атласном платье изумрудного цвета с глубоким декольте, в котором мирно покоился золотой медальон, отблескивавший при каждом ее вздохе. 
- Я больше никуда не поеду, - сказала она устало Мужчине, расположившемуся напротив, и щелкнула зажигалкой. 
Он коротко усмехнулся. Отправил в рот кусок телятины и запил его вином. Потом поднял на нее глаза и, продолжая жевать, ответил: 
- С чего вдруг? 
- Надоело. Устала. Да какая разница… не хочу. 
- И что это значит? 
У него был ужасный, отвратительный акцент. Он часто сбивался и переходил на немецкий, отчего временами ей приходилось изрядно напрягаться, чтобы понять его. Он был не очень молод, но подтянут. И неутомим в постели. Его аппетитам мог позавидовать и молодой мужчина. К счастью, кроме Лисы, он имел довольно широкие интересы. Но у нее он жил. Вот уже больше года он занимал второй этаж ее дома. А это, как ни крути, уже прочные отношения. 
- Птичке надоело порхать? – уточнил он. 
- Беспокоюсь о тебе, - кривая улыбка, помноженная на танцующие тени и отблески свечей, до неузнаваемости исказила ее черты, делая ее другой женщиной. 
- Твои забавы меня не тревожат. 
- А твое собственное здоровье? 
Мужчина медленно улыбнулся. Не спеша отер губы салфеткой и бросил ее в тарелку. Медленно встал. Подошел к Лисе. Склонился к ее плечу и прошептал: 
- Оно у меня отменное. 
И поцеловал голую кожу на ее ключице. 
- Прекрати! – она отстранилась. – Тебе стоило согласиться, чтобы жена приехала на Рождество. 
- Еще только ее здесь не хватало, - хохотнул он и настойчиво провел ладонью по ее шее к щеке. – Или твое нежелание ездить с гастролями означает, что и наши с тобой отношения ты намерена завершить? 
- Надеюсь, ты не станешь говорить, что это сильно ранит тебя? 
- Отнюдь. Женщины изменчивы. Вечером они могут быть не в духе, а к утру проходит. 
- Так, может, проведешь эту ночь с той, у которой настроение больше соответствует празднику? 
- Я намерен провести ее с тобой. Нравится тебе это или нет. Есть некоторая прелесть в том, что ты не можешь ничего сделать, чтобы это было не так, без последствий для твоей драгоценной жизни. 
Лиса подняла на него тяжелый взгляд. 
- Я просто не стану ничего делать. 
- И не надо. Так полежишь. Во всяком случае, попробуешь, - коротко рассмеялся он, но и его взгляд потяжелел. Его лицо имело странные черты. Они не были ни красивыми, ни запоминающимися. Даже скорее блеклыми и спокойными. Они не подходили его характеру. Они казались чертами совсем другого человека. Одновременно с этим его глаза всегда выдавали его с головой. Вот и теперь. Она могла бы знать наперед, что он сделает. Впрочем, она и так знала. Он мягко прошелся ладонью по ее затылку. Но там же, на затылке ладонь потяжелела тоже, как и взгляд. Его пальцы зарылись в ее волосы, освобождая их от шпилек. И не успела она и охнуть, как резко рванул на себя тяжелые локоны. 
- Идем в спальню, - проговорила Лиса, поддаваясь его рукам. 
Но его руки уже жили ею. И едва ли он слышал то, что она сказала. 
Был жалобный звон посуды, сметенной на другую сторону стола вместе со скатертью. И глаза его на невыразительном лице, приближенном к ее лицу. Он дернул ее со стула и усадил на стол. Его пальцы вцепились в рукава ее платья и потянули вниз, освобождая тело. Несколько секунд он смотрел на белоснежную кожу ее шеи, ключиц, груди. Его грудная клетка медленно и тяжело поднималась и опускалась. И дыхание, вырывавшееся из носа, было шумным. Потом он смежил веки и резко склонился к ней. И рот его, жесткий, жестокий, причиняющий боль, живо забегал по ее телу, оставляя грубые горящие следы. И даже если бы она хотела отрешиться от этого, уйти в равнодушный морок, как это случалось часто, сейчас не могла бы – он заполнил собой все, что у нее было. 
Впрочем, он и другие такие же и были всей ее жизнью. Она слишком долго не думала, сколько потеряла, считая, что все уладится само собой. До того душного летнего дня, когда на очередном концерте в очередном шталаге она увидела Пианиста. И когда глаза его полыхали яростью, останавливаясь на ней. Ей казалось, она слышит его мысли, а не его слова. Разве можно не знать, что он думает о женщине, танцующей для немецких офицеров и улыбающейся немецкому Генералу? Разве есть таким, как она, другое название? 
Месяцы, в которые она ждала документы, Лиса провела как в тумане. И торопила каждый день, мечтая, что однажды оправдается перед ним. Только бы он знал, почему она это делает. Только бы не думал того, что выглядело неоспоримым. Она представляла себе их новую встречу раз за разом в самолете и после в автомобиле, когда ехала по уже знакомой дороге, занесенной снегом – зима в этом году началась рано… Как жаль, что она началась так рано, когда для всего прочего стало поздно! 
Мужчина рядом с ней удовлетворенно засопел, и Лиса, освободившись от тяжести его тела, вышла из комнаты. 
У двери черного хода на кухне раздался тихий шорох. Она всегда ждала этого шороха и не запиралась. Каждый раз знала, что он будет – едва слышный скрип и шаги. Потом пришедший ждал бы ее столько, сколько будет нужно. А на рассвете ушел бы, если бы не дождался. В домах с черными ходами и отдаленной от всех прочих помещений кухней удобно заниматься тем, чем она занималась. Как и удобен ее постоялец. Все сложилось настолько удачно, что хоть вой. 
Мальчик выглядел встревоженным. Черноволосый, подвижный, в легкой не по погоде куртке. Он был бледнее обычного, и взгляд его пылал жаром. Он едва сдерживал кашель, поминутно прижимая кулак ко рту, но глядел злым волчонком. В ее ладонь он сунул маленькую фотокарточку. 
- Руан, 365/Z. Анри Дюбуа. Кхх.. Он бывший официант. 26 января туда приедет чин. Кххх-кхх… Вероятнее всего, его определят обслуживать гостей. Вам нужно будет его вывезти вместо вашего аккомпаниатора. Это устроят. Все будет выглядеть так, будто бы он вас похитил. Когда обо всем станет известно, он будет в безопасности, а вам нужно будет только поддерживать видимость того, что он угрожал вам. Кхх-хх… 
Лиса хмуро кивнула, вглядываясь в лицо на размытом фото. Строгое и худое, как у многих. 
- Что-нибудь еще? – спросила она, пряча фотокарточку. 
- Кхх… Подробные инструкции будут позднее. Сейчас, прежде всего, нужно устроить вашу поездку. Этим займитесь незамедлительно. 26 января вы должны будете петь там. Это главное. 
- Я поняла, - Лиса заставила себя говорить спокойно. – Я постараюсь. 
Мальчик кивнул, улыбнулся. И выдохнул из грудной клетки сдавленный хрип, отчего его лицо из злого сделалось растерянным и грустным. 
- Бога ради, у вас не найдется чего-нибудь согревающего? – едва слышно всхлипнул он. 
- Коньяк, - хохотнула она. – Будешь? 
- Если только добавить его в чай. 
Она недолго двигалась по кухне, пока готовила чай, плеснула туда коньяка, который всегда был в ее доме, и замерла у буфета, глядя, как мальчик жадно пьет горячий напиток. Видимость хоть какой-то деятельности отвлекала от главного – от того, чтобы думать о Руане, 365/Z. Быстро расправившись с чаем, мальчик ушел. С тех пор она его уже больше не видела. И так и не знала, долечил ли он свой кашель. Потом приходили другие люди. 
Лиса до рассвета просидела на кухне. Пила коньяк, курила и смотрела в злые глаза Франсуа Диздье. Она мучила себя его паспортом, постоянно держа при себе. Это было ее собственным наказанием за то, что Пианист так и не узнал, почему она ездила по шталагам. Он оказался смелее и сбежал почти сразу после ее концерта. 
А она опоздала на несколько месяцев. Она опоздала на всю свою жизнь. 
И все что ей оставалось – жить тем, из чего состоит эта жизнь. Мужчиной, который спит в ее постели, и другими такими же, в чьих постелях спит она. 
Как она металась вначале! Как она сопротивлялась тому, что где-то в глубине души называла долгом! Как отчаянно желала она откреститься от той женщины, что считали французской подстилкой для немецких офицеров. 
Но это тоже была она. Никуда не деться, как ни пытайся сбежать. Эта ночь – тому доказательство. Она будет раз за разом оказываться в их объятиях. Потому что самой себя у нее больше уже не было. И раз за разом приходил кто-то, кто знал, что ее дверь на кухне не заперта. 
- С Рождеством, милый, - проворковала Лиса, забираясь под одеяло. – У меня есть для тебя подарок. 
- Мммм? 
Она легко пробежала пальцами по его груди, словно по клавишам рояля, и проговорила в губы: 
- Но сначала поцелуй меня. 
Он перекатился набок и посмотрел на нее. Сонные блеклые сейчас глаза начали принимать осмысленное выражение. Улыбка расползлась по его лицу, когда он, наконец, понял, о чем она говорит. 
- К утру прошло? – спросил немец, прижав ее к себе. 
- При свете дня все выглядит иначе, - улыбнулась она. – Мне надо немного отдохнуть. Но к середине января я уже снова смогу выступать. Обещаю. 
- И своего решения не изменишь? 
- Нет, - она обняла его за шею и крепко поцеловала. 
Рано утром 26 января он провожал ее на аэродром, откуда она вылетала в Руан. Он улыбался, был весел, говорил, что чувствует себя импресарио известной французской певицы. По сути он был прав. Без него она никогда не смогла бы рассчитывать на то, чтобы иметь возможность столько выступать. Без него она вообще ничего не смогла бы сделать. Довольно было его слова, чтобы ее выпускали туда, куда ей было нужно. 
- Твои соотечественники по-прежнему хотят тебя слышать. Как и мои, - негромко шепнул он ей на ухо, когда они подходили к взлетной полосе. 
Лиса и так знала об этом. Как знала и о том, что уже этой ночью ей представится прекрасная возможность покончить со всем. Один неосторожный шаг – и ее нет. Мало ли, что может пойти не так. Но все пошло так. Так – что уже вечером 28 января она вновь упивалась коньяком в своем доме – какое счастье! – в полном одиночестве. 
И снова были дороги. Бесконечные дороги, поезда, самолеты. До конца войны. До последнего вздоха. 
Главным оказался единственный поезд, следовавший из одной эпохи в другую. Париж-Брест – через Ренн. И на него нужно было раз в жизни успеть. 

Как известно, от Ренна до Бреста не более трех часов пути. За это время можно вздремнуть, прочитать несколько глав книги или сойти с ума. За сохранность собственного разума Пианист не ручался. Мерное постукивание колес казалось пыткой. Благо дети спали, иначе вагон стоял бы на ушах. 
Как и говорил, он пришел домой поздно. Несмотря на Сочельник, Лиса должна была спать. Она никогда не дожидалась его после концертов. Он возвращался глухой ночью и заваливался рядом с ней, иногда даже не раздеваясь, что ужасно сердило ее по утрам. У него было множество привычек, с которыми она не желала мириться. У нее – лишь одна. С которой не мог мириться он. Она никогда не помнила о его любви к ней. Будто бы воображала, что все они себе придумали. 
«Пять лет – долгий срок для выдумок», - говорил он ей, не произнося слов вслух. 
«Пять лет – достаточный срок, чтобы все прошло», - отвечала она, не проронив ни звука. 
Теперь Лиса не верила ему. И верила ли хоть день? 
Но все же виолончелистка была. В его жизни виолончелистка была. Она сидела в уголку со своей виолончелью и смотрела на него, как смотрят на Бога. Что тут скрывать? Пианист так и не избавился от тщеславия. Ему все еще нравилось, когда его любят. Или дело было в больших круглых глазах девочки на двадцать лет моложе его? Может быть, все просто – такими глазами на него не смотрели? 
Девушка с виолончелью пришла в оркестр весной. И он относился к ней так, будто она была опекаемым им ребенком. Она была талантливой. И все в ней напоминало ему о растраченном впустую времени. Вызывало чувство трепета и сожаления. И бесконечной любви – к музыке. Лиса злилась. Злился и он, не видя причины того, чтобы она перестала его понимать. Так длилось до самого Рождества. До самой рубашки с помадой у воротника. Девушка поскользнулась на лестнице. Он поймал. Глупое, наивное, нелепое объяснение школьника, которому нужно оправдать плохую оценку перед родителями. А родители знают все его уловки. Даже не допуская мысли, что мальчик не врет. Впрочем, оправдываться Пианист никогда не умел. И в этот раз не пытался. 
День прошел нервно. 
Репетицию провалили. Концерт вышел скомканным. И Пианист искренно сожалел о том, что играли его симфонию – чужое сыграть было бы проще. 
- Когда я впервые услышала ее по радио, я плакала, - сказала Виолончелистка после концерта, - мне тогда и в голову не приходило, что придется играть ее на одной сцене с вами. 
- И как ощущения? – поинтересовался Пианист. Симфония не имела большого успеха, но на радио проскочить успела – это было самым большим его достижением. Они играли ее иногда в теперь уже родном театре. На этом все. Пианист не питал иллюзий. 
- Не знаю… - улыбнулась Виолончелистка чуть растерянно. Говорить, что было плохо, она не имела права. 
- У меня ужасные. Сегодня у нас не получилось, так что не обольщайся. Счастливого Рождества! 
Он вышел на улицу. Мороз был не очень сильным. Весь день, не переставая, шел снег. Так странно, будто на год вперед. Он сожалел о многом. Более всего о том, что единожды ему повезло – с этой проклятой музыкой. Что толку в ней, если Лиса никогда ее не слышала? Это было посвящением ей. Как вся его жизнь – посвящение ей. А она не слышала ни того, ни другого. 
Все эти годы – счастливые, беспокойные, прекрасные годы – у него была музыка. У нее – воспоминания. Они оба перестали кричать по ночам. Они никогда не говорили о том дне в шталаге, кроме единственного раза – когда он вернулся в поезд. Она думала, что он и не сходил. Он знал, что никогда не скажет, что вернулся. Что бетон перрона долгих десять минут приковывал его к себе. О том раннем утре в дымке отправляющихся поездов и его сигарет они тоже не заговаривали. До рубашки с помадой на воротнике. 
Пианист рисковал своим сердцем, оставшись с ней. И вместе с тем всегда знал – верни все назад, он делал бы то же. Потому что раз в жизни нужно рискнуть. И без того тянул с этим слишком долго. Пока не случилась война, разделившая и сделавшая их единым целым. 
Так что дало ему право забыть о втором и вспомнить о первом – пусть на одно мгновение? И есть ли надежда, что это не повторится? 
Всегда будет ее отвращение к музыке. Ее страх перед помадой на его рубашках. Ее глупое, нежное, невероятно родное ворчание по утрам, когда он заваливался спать, не раздеваясь. И как он забыл об этом? Почему он позволил себе забыть? Ведь она рисковала не меньше, зная, что всегда будет его музыка, его увлеченность, его ночные бдения там, куда она никогда не придет. Однажды решилась – в тот странный, удивительный вечер, когда явилась в ресторан Бернабе, где танцевали коф-а-коф. И больше ни разу. Потому что это тоже был маленький подвиг. Почти как фотография Франсуа Диздье на паспорте в ее сумочке. А может быть, и несоизмеримо бо́льший. Потому что она знала, на что идет. Она знала Пианиста. 
Пять лет – достаточный срок, чтобы забыть о главном. О том, что Пианист без Лисы не живет. Принимая это как данность. Как хорошо, что Виолончелистка упала в его объятия и испачкала ту проклятую рубашку! Иначе он мог бы так и не вспомнить. 
Лисята в одинаковых пальто зеленого и синего цветов мирно сопели, устроив головы на его коленях. И он внимательно разглядывал банты на одной из голов. Легкая ткань чуть вздрагивала в такт движениям поезда. И Пианист улыбался, вспоминая, как когда-то злилась Лиса на портниху, украсившую бантами рукава. «Я похожа на паучиху или осьминога!» - бушевала она перед концертом. Пианист взирал на этот бунт приподняв бровь. А потом, когда до выхода оставались минуты, подошел к ней и ножницами отрезал произведение искусства швеи. Потом легко поцеловал плечо изумленной Лисы и сказал: «Ты права, они ужасные. Пошли!» 
И они пошли. 
Через несколько дней стало известно, что она выходит замуж. Во всяком случае, об этом много болтали. Ему она сообщила уже позднее. И будто чего-то ждала… 
Поезд снова тряхнуло, и Пианист улыбнулся воспоминанию. Оно было горьким и одновременно светлым. Все лучшее в мире – светло-горькое. Иначе не бывает. Потому что каждый человек – это горечь и свет. 
Когда он вернулся домой после концерта в этот Сочельник, Лисы не было. Он понял это сразу, едва вошел. Тишина оказалась не такой, как обычно – тишина была пустой. Особенно остро это ощущалось после музыки, звучавшей в зале театра. Пианист медленно разделся и пошел в гостиную, где, он знал это точно, найдет мадам Бернабе, приглядывавшую обыкновенно за лисятами. Она дремала в кресле, уронив на колени свое вышивание. И ее лицо с крупными чертами выглядело моложе, чем она была в действительности. 
Едва Пианист вошел, она подхватилась и засуетилась по комнате. 
- Мадам спешила, уехала сразу после обеда, просила дождаться вас. Оставила вам, вот! – тарахтела мадам Бернабе. На камине лежала записка. Елка в углу отблескивала огоньками всех возможных цветов. Первый Сочельник без Лисы за пять лет. Как, оказывается, много в его жизни этого «без». Возможно прожить без чего угодно, но не без нее. 
- Мы с детьми поужинали. Я помыла их и уложила спать. Я пойду? 
- Спасибо вам за помощь. У вас, должно быть, и своих дел хватает. 
- Бернабе в ресторане. Мне все равно нечем заняться, - усмехнулась женщина. И ушла, когда Пианист разворачивал сложенную в несколько раз записку. 
«С Рождеством! 
Твой подарок на комоде. Аэроплан и кукла в шкафу – отдай детям. Они весьма кстати закончили разбирать железную дорогу. Под ногами теперь все время попадаются какие-то части вагонов или рельсов, не знаю, но им очень понравилось. 
Мне надо подумать, и я решила съездить к морю. Постараюсь не тратить время понапрасну и провести его с пользой. 
Лиса».
 
В этом была она вся. Сбегала каждый раз. И каждый раз не могла оборвать до конца. Может быть, поэтому Лиса так и не вышла когда-то замуж за того… с изумрудом. Тогда остается задаться вопросом, как быть с проволокой от шампанского на ее безымянном пальце? 
Будто пьяный, он направился к комоду с удивительными тяжелыми часами с глупыми амурами – подарок ее отца к рождению близнецов. Возле этих самых часов благополучно устроился пакет из цветной бумаги. Пианист развязал тесемку, удивляясь тому, что она нашла время так старательно увернуть подарок. И, не выдержав, рассмеялся. Стало легко. Так легко, как не было уже очень-очень давно. 
Темно-вишневый шерстяной шарф. Как раз под его черное пальто и ее перчатки. Ничего особенного или примечательного. Если не считать того, что с обоих концов полотно было неаккуратно довязано нежно-розовой «девчоночьей» пряжей, купленной пять лет назад на какой-то текстильной ярмарке для будущего малыша. Тогда они еще не знали, что малышей будет двое. Просто он решил, что будет дочь. И Лиса целую неделю училась вязать на спицах. Потом клубки были заброшены куда-то далеко и надолго. 
Они стоили друг друга. Объяснение в любви на салфетке. И нежно-розовая шерсть на его шарфе. У них были красивые дети – лучшее доказательство их любви. 
Теперь эти дети досыпали в дороге время, что не доспали утром, когда Пианист выдернул их из постелей, чтобы успеть на первый же поезд до Бреста. К восьми они должны были приехать к дедушке. Чтобы отведать рождественский завтрак не позднее девяти утра. 
Он просчитался совсем немного. Поезд опоздал на пятнадцать минут. И когда такси домчало их до небольшого особняка на другом конце города, возле самого моря, где выросла Лиса, стрелки часов показывали пять минут десятого. 
Она сидела, закинув ногу на ногу, в глубоком кресле просторной столовой. Покачивала носком модной туфли и читала утреннюю газету. На столике рядом дымился кофе, а в ее руке – сигарета. У французского окна, выходящего на море, в большой золоченой клетке громко кудахтал попугай. К нему и кинулись с радостным воплем лисята. 
Лиса подняла глаза от газеты и кивнула Пианисту. 
- Подарки остались в шкафу? 
- В пятом часу утра разворачивать подарки показалось не самой лучшей мыслью. 
- Разве для подарков время имеет значение? – удивилась она. – Кофе будешь? 
- Буду. Ты подумала? 
Она молчала, пока поднималась из кресла, подходила к столу, наливала в чашку кофе, прислушивалась к спору детей у клетки и возмущенному воплю птицы. Потом, уже подавая ему напиток, проронила: 
- Папа сказал, что не удивлен моему появлению в Сочельник без семьи и вещей. 
- Посмотрим, что он скажет на появление твоей семьи без вещей на Рождество, - сдержанно ответил Пианист, усаживаясь за стол. – Кстати, где он? 
- Вероятнее всего в гараже. Донимает старого Винсента. 
Она снова закурила, вернулась в кресло и принялась наблюдать за лисятами. 
- Старик все еще жив? Сколько ему? Девяносто восемь? 
Она не ответила. Он отпил из чашки кофе и сообщил: 
- Январь – подходящее время… 
Лиса повернулась к нему и сделала глубокий вдох. 
- Прости меня, пожалуйста. 
- … для того, чтобы нам пожениться, - не поведя бровью, заключил Пианист и поднял на нее глаза, чтобы встретиться с ее изумрудным взглядом. – Ты не беременна, не толстая, давно не кормишь грудью, дети достаточно взрослые, от войны никого не убережешь, если она начнется, и нет ничего такого, что не могло бы подождать. Сразу после праздников. 
- Я уж думала, ты никогда больше не заговоришь об этом, - ответила Лиса, как ни в чем не бывало. 
Он чуть заметно ухмыльнулся и повернулся к ней всем корпусом. Несколько секунд оглядывал ее – от туфель до макушки с завитками, похожими на медную проволоку. 
- Я понятливый, - ответил он. – Ты сказала, что не ко времени. Я подождал, пока время настанет. Чаще, чем раз в пять лет, делать предложение руки и сердца – прослыть навязчивым. 
- Хорошо, что ты не отвел себе больший срок, - усмехнулась она. – Мне пришлось бы ждать еще дольше.
Пианист на мгновение задержал дыхание. Потом рванулся к ней из-за стола. И оказавшись на полу у ее ног, обхватил большими руками острые ее колени. 
- Ну скажи мне, что я идиот, - негромко произнес Пианист, и даже голос его, казалось, улыбается. Если только голоса могут улыбаться. 
Лиса приложила свои пальцы к его ладоням. 
- Не стану. Если тебе недостаточно тех канатов, которыми ты привязал меня к себе, пусть будет еще и этот, – ответила она. 
- Мне мало. Мне всегда будет мало. 
С того самого дня, как он отвел взгляд от закрывающихся за ней ворот в шталаге. С того самого дня, как он думал, что потерял ее навсегда. Этот страх жил в нем незримо. Час за часом. Шаг за шагом. Рваться за ней и стоять на месте. Да, ему всегда будет мало канатов, цепей, собственных сил. Ему всегда будет мало ее
Пианист вжался лицом в ее руки и тихо заговорил: 
- Я, наконец, куплю тебе нормальное кольцо. Сегодня же. Платье… у тебя было такое… черт, я не знаю, как называется этот цвет. Как топленое молоко. С узкими рукавами. Ты надевала его с ниткой жемчуга на крестины. Такая добропорядочная жена и мать. Когда ты в нем, я хочу тебя так сильно, что едва дышу. Так что в церковь мы не пойдем. Это непристойно, думать о твоем животе и бедрах во время венчания. Детей отправим к Бернабе, они только рады будут. И запремся на несколько суток дома. Хочешь? 
- Хочу, - кивнула она. – Только прошу тебя, пожалуйста… пусть не будет никакой музыки. 
- Пусть не будет никакой музыки, - хмыкнул Пианист и рассмеялся: - Разве только если радио включится само собой. Но я обещаю тебе его выключить. 
Лиса снова промолчала. Она знала, Пианист всегда будет выключать радио. До тех пор, пока она не попросит его об обратном, пока она не найдет в себе силы услышать его музыку. 



Отредактировано: 20.10.2017