Пробуждение

Театр Грушевского

  I

   Издавна еще, испокон веков, что называется, требующий хлеба и зрелищ народ терзался в думах – усердно терзался, неутомимо, гадая и думая, как же это возможно – возыметь того и другого, да желательно вдоволь, а то и с избытком. И речь наша ныне льется не о древнем римском народе – вернее, не только о нём, а и о нашем, отечественном обществе – сегодняшнем, вчерашнем, завтрашнем, да и вообще – всегдашнем. Маловато ведь он по части запросов меняется со временем, народ-то – римский ли, русский ли – все равно. Хлеба и зрелищ!
   Так произошли на свет наемный труд и воровство, так родились цирковые представления и публичная казнь. Так родился театр. Что знаете вы о его рождении? А о развитии? Разумеется, для получения хоть каких-нибудь сведений вопросом этим необходимо интересоваться, изучать его историю, так что ваше невежество, в случае, если вы им располагаете, конечно же, нисколько не может быть поставлено вам в укор или, Боже упаси, в осуждение, особенно если далеки вы от данной разновидности искусства – короче говоря, его не смотрите и в нем не играете.

   Принято считать, что театр начинается там, где появляется зритель, так что можете быть уверены: смотрящая, болеющая, оценивающая публика есть обязательным, необходимым условием, неотъемлемой частью единого целого механизма. Нет зрителя – нет театра, и играть, выходит, не для кого.
   Известно, что изначально самому драматическому действию неразрывно и постоянно сопутствовали и пение с музыкой, и танец, и лишь позднее, уже в процессе театрального развития, первоначальное единство музыки, пения и танца с драматическим действием было утрачено. Так и образовались три основные его вида: театр драматический, театр оперный, театр балетный.
   Заканчивая показавшееся нам необходимым вступительное слово, а также во избежание излишней тягомотины и зевающих от скуки ртов, мы кратенько изобразим несколько представляющихся нам занимательными фактов, что могут вызвать определенный интерес в любопытных умах любопытных читателей.

   Итак, да будет вам ведомо, что во времена древнегреческие существовало лишь два жанра пьес – комедия и трагедия. Тематика зачастую ограничивалась содержаниями мифологического и исторического характеров, а роли в представлениях доставались исключительно мужскому полу, а женщины, помимо того, что отсутствовали на сцене, далеко не всегда допускались и в зрительские ряды - в особенности когда дело доходило до комедий. Исключения же распространялись на так называемых «гетер» - так в Древней Греции называли женщин публичных, ведущих независимый, свободный образ жизни, куртизанок. Многие из них, по поверью, были хорошо образованы и находились на содержании у богатых покровителей. Имеются сведения, гласящие о неких каменных плитах, на которых мужчины высекали предлагаемую за гетеру цену. Однако это не было проституцией в традиционном ее понимании, так как такие женщины вступали в половую связь лишь с теми покровителями, которых любили, а проститутки существовали как бы параллельно с ними. Поговаривали тогда, что уважающему себя греку надобно бы иметь трех женщин: жену – для продолжения рода, рабыню – для чувственных утех и гетеру – для душевного комфорта.

   Помимо официального театра существовал также и античный народный театр, в коем выступали бродячие комедианты, среди которых были и женщины. Разыгрывались пьесы сатирического, развлекательного, часто непристойного содержания.
   В довершение к сему, хочется отметить, что профессия актёра в Греции считалась престижной, а в Риме – позорной.
   Однозначного суждения о престиже или позорности актёрской профессии в театре современном, отечественном, мы вынести не беремся, так как дело это носит характер сугубо индивидуальный, а для кого-то и вовсе – щекотливый.
   Одни всю жизнь проживают с сердечными мечтами об игре на сцене театра, а умирая, горько плачут о неудовлетворенном желании, другие, получив возможность прикоснуться к театральной мечте, жалеют о сделанном выборе, но кто-то, из тех, кто озарен улыбкой удачи, все годы свои – молодые и старческие – отдает бесконечным репетициям различных представлений и их демонстрациям, ликуя.

   II

   Таким именно человеком, избранным красавицей удачей для одарения улыбкой, известен нам всем - в нашем городе, да и по всей стране - Юрий Николаевич Грушевский; в прошлом – талантливейший, выдающийся актёр-театрал, ныне – владелец собственного театра, в его же честь названного, сценарист и критик. Если деятельность сценариста рядовому нашему обывателю более-менее ясна и понятна, то едкое и резкое словечко «критик» у многих вызывает пусть и не недоумение, но уж точно некую непонятливость и ряд вопросов, а чаще всего один вопрос – кто такой критик и чем он занимается?
   Однажды между одним из представителей этой загадочной профессии и каким-то пытливым лицом разыгрался диалог, в ходе которого стало известно, что же он такое есть – этот фантом с непонятным родом деятельности. Примерное содержание их диалога прилагается ниже.

   «Кто вы есть, чем занимаетесь по жизни, сударь?» - спросило пытливое лицо.
   «Я – литературный критик» - послышалось от ответчика.
   «Как интересно! А в чём же состоит ваша деятельность?» 
   «Всё просто! Человек пишет книгу, а я её критикую!»

   Приблизительно то же происходило и с Юрием Николаевичем, только в отношении театра – он занимался критикой новых театральных постановок по всей стране, и так как персоной он давненько уже прослыл авторитетной и уважаемой, то слово его всегда ценилось и имело вес. Критиковал он всё подряд: хорошие постановки, плохие постановки, средние, крайне удачные и совсем посредственные, старых и опытных актёров, молодых и начинающих – ничто и никогда не уходило от его зоркого, всевидящего ока. Он даже получал за это кое-какие гонорары.

   Одни говорят, что искусство невероятным образом возвышает человека, развивает его в духовном каком-то, нравственном отношении, другие же утверждают, что всякое искусство – будь то искусство театральное, музыкальное или художественное – всех и каждого портит и развращает. Сам Юрий Николаевич определить для себя всё никак не мог – развратил его театр или возвысил, со стороны же сказать было если не невозможно, то крайне трудно, так как персоной он был довольно скрытной, образ жизни его носил характер весьма таинственный, а в разговорах и выражении мыслей он был так аккуратен, что едва ли кто мог наверно сказать искренен он или просто играет.
   Театру Юрий Николаевич посвятил всю свою юную, зрелую, а теперь уже и старческую натуру. Раньше он играл постоянно – как на сцене, так и за её пределами. Женат он никогда не был, детьми – как было принято считать – он не обзавелся, так что всё его существование было всегда и всюду одним лишь театром.
 
   Никто не мог сказать, где заканчивается персонаж Грушевского, и где начинается сам Грушевский. Он бесконечно влюблял в себя самых разнообразных и разнохарактерных девушек и женщин – со сцены и за кулисами он никогда не переставал блистать своим кажущимся неиссякаемым запасом харизмы, обаяния и юмора. Он был непревзойденным – настоящим талантом. Когда он хотел, чтобы зрители плакали – они рыдали, когда же ему желалось рассмешить – все вокруг ухохатывались. Сложно сказать, какое количество ролей он примерил на себе в течение всей жизни своей, всего своего творческого пути. Все они, все его роли, были частью его самого, частью неотъемлемой, крепко и навеки осевшей в его переменчивой душе.

   И столько лиц изображал он на сцене, что люди, окружающие его, даже самые близкие люди,- порой и очень часто терялись в отчаянных попытках разглядеть лицо его собственное. Кто он есть – Грушевский Юрий Николаевич? Это пытались понять все; все, включая его самого. Так прошли годы его актёрского творчества – в постоянном надевании масок, в бренных поисках самого себя.
   Он давно уже забросил игру на сцене, равно как и размышления о том, кем же он на самом деле является. Не забросил он только игру вне сцены – это он знал твердо, а также ведал о том, что он, Юрий Грушевский, критик и сценарист, владелец театра. А театр этот так и назывался – театр Грушевского.

   III

   Стоит теперь рассказать о том, как же так вышло, что Юрий Николаевич наш делом этим увлёкся. А случилось это в далекие годы его юношества – интерес к театру пробудил в нем прелюбопытнейший случай, а вернее сказать – встреча; именно эта на первый взгляд кажущаяся весьма незначительной и мало особенной встреча и перевернула впоследствии всю его жизнь.
   Водил он тогда дружбу и всякие прочие товарищеско-приятельские сношения исключительно с молодежью из – как в то время любили выражаться – высшего света. Абы с кем он общения не имел, так что если человек ему не нравился, его не интересовал и вообще не вызывал в нем хоть какую-то симпатию или что-то мало-мальски походящее на уважение, руки он ему не подавал и в его сторону в жизни бы не глянул. С немалой охотой, а порой и с рьяным желанием мог он провести часок-другой своего драгоценного досужия за чашкой чая или кофе в одном из местных интеллигентных кабаков, в приятном для него обществе.

   Тогда приятным для себя обществом он считал двух-трёх лиц из музыкальных кругов – музыку Грушевский любил, ею интересовался, и даже считался небольшим знатоком в фортепианном искусстве. Считал он своим приятелем молодого, подающего надежды на великое будущее парнишу-духовика из местного студенческого симфонического оркестра. Грушевский любил симфоническую музыку страстно, особенно если она была живая, и всегда старался бывать на каждом концерте оркестра этого, членом которого приятель его числился. За место в зале он, разумеется, не платил. Известное дело – блат.
   На одном из таких концертов заприметил он щупленького, но страшно искусного скрипача-еврейчика – тогда, в концертном зале, он всё сидел и думал о нём, глядел на него, вслушивался в каждую маленькую нотку, им из своей чудной скрипочки извлекаемую. Расспросил он о нем приятеля-духовика – тот парнем был дружелюбным, словоохотливым, так что рассказал он Грушевскому об интересующем того лице много-премного, все что нужно и не нужно.

   Скрипач тот действительно еврейчиком оказался, как Юрий Николаевич тогда и предположил, и на деле музыкантом искусным и очень талантливым. Грушевский считал себя твердым сторонником того убеждения, что гласило об исключительной способности евреев к музыке, да и вообще ко всякому почти что делу. С самых юных летов своих занимал этот скрипач-еврейчик первые места на всевозможных конкурсах, вообще повсюду: и в Одессе, и в Крыму, и в Румынии, и Бог знает где ещё. Всё это пробудило в Грушевском ещё больший интерес к мальчику – интерес этот оказался так велик, что он сам вызвался с ним познакомиться. Подобное случалось крайне редко, и приятель Грушевского – тот, который духовик – прекрасно знал об этом, так что удивиться такому неожиданному желанию товарища ему довелось не на шутку. Он был знаком со скрипачом этим – оно и понятно, в одном ведь играли оркестре,- вот и пришлось ему по настоятельной просьбе Грушевского их познакомить.

   Встретились за чашкой кофе, как и предполагалось – в одном из местных интеллигентных кабаков. С самого начала их свидания скрипач поразил Грушевского исключительной своей воспитанностью и хорошестью, красотой манер, поведения и речи. Восторгался им Грушевский по началу, восторгался, но манеры его, поведение и речь были настолько хороши, что вскоре он начал его раздражать. Познакомились, в общем.
   Лился разговор, и шла беседа, да всё говорил этот скрипач-еврейчик, и всё о себе самом, любимом. И интересно Грушевскому было слушать, и приятно, но в конце концов надоело. Приятелю-духовику, казалось, было всё равно – он сидел, помалкивал и потягивал по пол глоточка свой давно остывший кофеек.

   Прервался в итоге монолог таланта – прервали его, вернее. На радость Грушевскому. Подходит к ним, значит, дама – не первой свежести женщина, в длинном чёрном пальто, в короткой непривлекательной стрижечке, с морщинами вокруг глаз, легким макияжем и вызывающим кривизну и смущение табачным запахом изо рта. Интерес в ней вызвал тот еврейчик, что всё говорил и говорил, да вот только не было ей дела до его разговоров, а вот скрипочка его внимание её приковала. В тот день юное дарование приняло участие в очередном конкурсе – снова победа! – так что скрипка у него оказалась при себе. Она мирно покоилась у его ног, в крепком, надёжном кейсе, и совсем нетрудно было догадаться, что в кейсе том было ни что иное, как скрипка. Подошедшая дама сразу и смекнула о содержимом кейса, ведь именно поэтому она осмелилась потревожить компанию юнцов, но в качестве повода завести разговор, она спросила ребят:
   - Простите, а что это за инструмент у вас?

   Владелец инструмента странным образом смутился. Не любил он, видимо, прерывать беседы. С несколько секунд он помолчал – могло показаться, что он не услышал вопроса или делает вид, что не услышал. Потом он, однако, заговорил, и вся хорошесть его манер вдруг вмиг улетучилась. К большому удивлению Грушевского, еврейчик начал язвить и ехидничать.
   - Снайперская винтовка,- кинул он.
   Дама, судя по всему, шуточку не оценила, а только повела лёгонько бровью, уселась за соседним столиком и заговорила вновь.
   - Я серьезно ведь спрашиваю. Почему бы вам не ответить? - в тот момент лицо её выражало всю возможную суровость человеческой натуры,- это же скрипка?
   - Скрипка,- ответил еврейчик.
   - А кто из вас играет?
   Грушевский молча указал на того, кто играет – он, мол.
   - Как здорово! А вы сыграете для меня?
   Владелец инструмента усмехнулся.
   - А вы мне что?
   - А я вам стихи. Здесь и сейчас же!
   Усмешка на его лице сохранялась.
   - Стихи ведь на хлеб не намажешь,- съехидничал он.
   «Вот идиот. И чего выделывается? Достань скрипку и сыграй! Что тебе стоит? Попросили же…» - думал Грушевский.

   Дама была сражена – во всяком случае, так показалось после того, как она, приложив одну руку к груди, крепко нахмурилась.
   - Вы что, голодны? - со всей своей суровостью обратилась она к скрипачу.
   - Нет… - засмущался тот.
   - Может, вам купить хлеба, масла?
   - Что вы, не стоит…
   - Тогда играйте,- отрезала дама и опустила глаза в листок бумаги, приготовившись изобразить на нем стихи.
   Еврейчик всё мешкался, мешкался и сомневался, но все таки сдался и пошел на поводу у настойчивости подошедшей дамы, смилостивился над ней и извлёк из кейса свой инструмент.
   Грушевский и его приятель-духовик увлеченно наблюдали за происходящим, помалкивая.
   - Какую музыку предпочитаете? Барокко, классицизм, романтизм? Или модернизм, быть может? - обратился еврейчик к даме.
   - Вы знаете, я лучше ориентируюсь по композиторам,- ответила дама.
   - Вивальди, Моцарт, Мендельсон, Прокофьев?
   - Пожалуй, Вивальди.

   Он молча кивнул, закрыл глаза, и уже приготовился было играть, как вдруг опустил свою скрипку, слегка дёрнулся, и с видом человека, который вдруг вспомнил о каком-то важном, несделанном им деле, заговорил, обращаясь к даме.
   - Разрешите узнать ваше имя.
   Дама оторвала свой взгляд от листка бумаги и, не мешкая, ответила на вопрос:
   - Светлана.
   - Очень приятно! Никита.
   - Взаимно.
   Никита сделал легкий выпад вперед – столик той дамы был совсем рядышком – склонил голову над нею и с робкой какой-то уверенностью взял её руку.
   - Позвольте… - он сумел одолеть её сопротивление и поцеловал ей руку.
   - Спасибо, вы очень любезны,- проговорила она,- а теперь играйте.
   «Что за ерунда!- думалось Грушевскому,- ведь она в матери ему годится! Что это? Манеры? Какой пафос… По-моему, он просто выделывается».
   С самодовольным видом, гордо запрокинув подбородок, скрипач-еврейчик торжественно объявил:
   - Антонио Вивальди – концерт для скрипки номер четыре фа-минор «зима» - часть первая.

   И принялся играть. Дама вновь уткнулась в свой белый листок бумаги и стала делать там какие-то пометки. Играл он все-таки здорово, это-то признал в ту минуту Грушевский, и несмотря на то, что поведение и сущность скрипача к тому моменту его более не восторгали, а скорее возмущали и раздражали, шляпу перед его умением обращаться со скрипкой он снять был готов.
   И хоть и заслуженно тот еврейчик брал первые места на всех конкурсах, где принимал участие, а в тот день перед строчащей в его честь стихи дамой слегка волновался – это-то волнение и вынудило его в некоторых местах сфальшивить. Фальшь эту сумели заприметить все: и Грушевский, и его приятель-духовик, и женщина, для которой звучал Вивальди, и сам Никита.

   То недовольство и слегка предвзятое уже отношение к скрипачу-еврейчику, испытуемое Грушевским, временно улетучилось – он наслаждался прекрасной игрой юного дарования, он улыбался.
   Музыка закончилась, и Никита услышал такие уже привычные и само собой для него разумеющиеся аплодисменты в свой адрес. Он опустил скрипку и принялся молча её паковать. Грушевский с приятелем зорко переглядывались, ожидая следующих реплик и гадая, что будет дальше. Первой заговорила дама.
   - Мои стихи для вас,- она протянула Никите листок,- я писала так, как вы играли. Стихи белые.
   Тот взял листок со стихами, пробежал глазами написанное, сложил его вдвое и положил на стол подле своей чашки.
   - Благодарю вас. Жаль, стихи немного корявенькие.
   - Вы фальшивили.

   Он встретился с ней взглядом и медленно кивнул. Они поняли друг друга. Скрипка уже была запакована, голова Никиты повернута в сторону – прочь от зоркого ока наблюдательницы, так что он мог вновь вернуться к распитию своего чая. Что он и сделал. Было видно, что общество женщины ему становилось всё неприятней и неприятней, а почему – понять не приходилось ни Грушевскому, ни приятелю его. Оттого ли, что она обратила внимание своё на его фальшь? Но ведь руку-то, руку он ей лобызал! С каким видом, с каким фарсом! Показался.
   Вокруг повисла, было, тишина, ребята молча сидели за своими чашками, то кратко стреляя глазками друг в друга, то с каким-то задумчиво-смущенным видом опуская свои взгляды куда-то вниз. Дама поднялась со своего места, поправила пальтишко, откашлялась и сделала легкое движение вперед – по направлению к выходу. Персона её и образ, и манера держаться заинтересовали и увлекли Грушевского с приятелем, однако нельзя было сказать, что они как-то особенно жаждали её компании. Никита-то и вовсе – было заметно – все никак дождаться не мог её ухода. Собиралась она уходить, собиралась, но тишину ещё разок, прежде, чем покинуть юнцов, нарушить таки решилась.

   - Простите, я не спросила имен остальных ребят. Негоже оно. Ты, значит, Никита, а вы, ребята? – спросила она.
   - Я – Юрий,- не стал затягивать с ответом Грушевский.
   - Антон,- просипел духовик.
   Светлана – всем им сразу запомнилось её имя – отреагировала на известие об именах юнцов поднятием своих подкрашенных бровей и легким открытием рта – казалось, что она пытается что-то вспомнить или придумать. Вновь послышался её голос.
   - Юрий Никулин, Антон Чехов и Никита… Михалков! – словам её сопутствовали несколько связанных между собой хихиканий.
   - Как остроумно… - пробубнил себе под нос Никита.
   Грушевский улыбался – реплика дамы ему пришлась по душе.
   - А извольте-ка, ребятки, прежде чем я уйду, взглянуть вот на это,- она распахнула перед ними небольшой фотоальбом, изъятый ею заранее из сумочки,- это вот я, видите?

   Светлана поднесла альбом к Никите – на фото виднелась молодая, совсем еще не начавшая чахнуть, но уже без особого цветения женщина с густыми кудрявыми волосами по плечи, довольно милой улыбкой и симпатичной талией, прикрытой узковатым нежно-розовым платьицем. За симпатичную эту талию обнимал её высокий и статный мужчина-красавец – на нём был строгий серый костюм и элегантная коричневая шляпа – особенный шарм придавали его виду пышные темные усы.

   - На сколько же лет я здесь выгляжу? – обратилась Светлана к юнцам.
   - Лет эдак на двадцать семь,- скоренько проговорил Грушевский.
   - А вы как считаете? – она повернула фото к Антону.
   - Я согласен. Примерно на двадцать семь и выглядите,- ответил тот.
   - Вы? – пришла Никитина очередь.
   - Тридцать пять,- выдавил из себя скрипач. Заметно было, он лукавил – женщина на фотографии неслабо привлекала его красотой своей молодости.
   - На фотографии мне сорок два,- проговорила Светлана, выжав из своего лица твердейшее выражение бесконечной гордости, самодовольного какого-то хвастовства,- а это мой первый муж,- продолжала она,- писаным был красавцем. Никогда не забуду того, что он для меня сделал.
   - Что же он сделал? – заиграло любопытство Грушевского.

   Дама закрыла альбом и улыбнулась морщинистым своим, напомадненным ртом.
   - Он открыл для меня театр,- мечтательным голосом начала она,- Роберт занимался этим и предложил мне роль в своем спектакле. Почему-то ему показалось, что я идеально на нее подхожу, хоть я и не играла никогда прежде в театре. Уже и не помню, что это был за спектакль.
   - Значит, вы связали свою жизнь с театром? – всё продолжал любопытствовать Грушевский. Хоть и нелюдимым был он парнем, а с интересующими его лицами, как нами уже было обозначено, поболтать любил жуть как. Светлана стала для него именно таким лицом. Антон всё помалкивал, внимательно слушая даму. Никита начинал раздражаться – общество Светланы становилось для него невыносимым. В особенности нрава всё дело состояло, должно быть.
   - Да, с тех пор я приняла участие в огромном количестве постановок. С ним мы объездили пол страны. Были и заграницей. Ах, каким чудом стал для меня театр! – в её глазах завиднелось радостное поблескивание, восторженный блеск,- сколько замечательных спектаклей было поставлено! Сколько удивительных людей повстречалось! Это была настоящая жизнь…

   Мечтательным настроением дамы заразился Грушевский – он вдруг улетел в облака, рисуя у себя в голове все те картины, что с таким воодушевлением описывала тогда Светлана. Костюмы, декорации, зрительный зал! Всё это вдруг пошатнуло его обыкновенно устойчивую душу. С рассказов женщины почуял он дух романтики, что-то светлое и прекрасное чудилось его воображению.
   - Мы репетировали днями и ночами, часы летели минутами, мы не знали усталости… У нас был дружный и весёлый коллектив, мы все были одной семьей – весь наш театр,- всё делилась воспоминаниями дама, делилась, а в глазах чистая, неподдельная радость чередовалась с серой и беспробудной тоской.
   - А сейчас? – спустился на землю Грушевский и, воспользовавшись краткой паузой, задал свой вопрос.
   Светлана вздохнула, насупилась и, слегка прикашливая, произнесла:

   - А сейчас уже здоровье не то.
   - Как, вы больше не играете? – в голосе Грушевского чувствовалось что-то вроде беспокойства.
   - Очень редко. Теперь я больше зритель, нежели актёр. Театр наш распался, все поразъехались, коллектив распался. Да и годы не те.
   - Сколько же вам лет? – народное правило о том, что у женщин возраст не спрашивают, Грушевский не принимал, а всякие подобные прибаутки считал вздором и дуростью.
   - А как вы думаете? – обратилась она к собеседнику.
   Грушевский задумался, пораскинул мозгами. С ответом вскоре нашелся.
   - Около шестидесяти вам, полагаю.
   Дама нахмурилась. С чувством легкой обиды и негодования она промолвила:
   - Мне пятьдесят три года.

   Грушевский удивленно моргнул.
   - Это что же? Неужели в пятьдесят три года уже не выходят на сцену? – кинул он возмущенно.
   - Выходят некоторые, выходят, да только не я. Уж вымотала меня моя профессия за все эти годы, ох вымотала! Здоровье ни к черту, но воспоминаний приятных – уйма!
   Помолчали. Светлана говорить не продолжала, Грушевский же на время снова улетел в облака.
   - Вы сказали, что на фото ваш первый муж,- послышался вдруг голос Антона,- стало быть, был и второй?
   Светлана кивнула.
   - Да, был и второй.
   - А что же стало с первым?
   - Так… разошлись с ним. Как в море корабли. Я повстречала новую любовь. Познакомились мы с ним на одном из заграничных представлений,- отвечала дама,- какая страсть была… Жаль, и с ним не сложилось.
   Антон опешившим взглядом уставился на нее.
   - Да уж, действительно жаль.

   Светлана в очередной раз поправила пальто, тихонечко и в сторону откашлялась, взялась за свою сумочку и двинулась к выходу.
   - Пора мне, ребятки. Сегодня спектакль в театре драматическом – юбилейный. Не могу его пропустить. Вы, кстати, не идёте?
   Грушевский с приятелем замахали головами. Никита сидел неподвижно, и только сумел выжать из себя ехидное и ядовитое «до свиданья».
   - Всего доброго,- злобно добавил он.
   Дама сарказма Никитиного не заметила – или не захотела заметить,- а только издала еле заметный для всякого уха смешок.
   - Ну, пошла я. А то меня муж дожидается,- сказала она.
   По-прежнему удивленная физиономия Антона покосилась вдруг на неё.

   - Стало быть, вам довелось и третьим обзавестись мужем? – выпалил он.
   - Да это уж мой четвертый муж. С третьим у меня не сложилось,- без обиняков ответила дама. У Антона как-то странно дернулась губа и неожиданно зачесался нос. Он принялся живо и педантично его чесать.
   - И надолго вы с этим… четвертым? – спросил он, все почесывая свой нос.
   Светлана уставилась на него притупленным, еще более удивленным, чем у него, Антона, взглядом – мол, что это ты у меня такое спрашиваешь – и снабдила его ответом.
   - На всю жизнь,- это были последние ее слова, после которых она удалилась. Больше ее никто не видел.
   Как только захлопнулась дверь за ушедшей дамой, с места подорвался Никита – подорвался и затараторил своим скрипачевско-еврейским говором:

   - Безобразие! Это что же такое ныне себе позволяют люди! Чего, спрашивается, пристала к нам эта театралка? – обращался он непонятно к кому – то ли к Грушевскому, то ли к его приятелю.
   - Да ладно тебе, чего разбушевался? – послышалось от Антона.
   Скрипач вопрос его проигнорировал.
   - Ну, теперь я сюда больше ни ногой! Всё настроение испортила… Еще и стихи у неё – дрянь!
   Грушевский кинул взгляд на листок со стихами, оставленный дамой в подарок скрипачу за его игру.
   - Могу я взглянуть? – обратился он к разбушевавшемуся еврейчику. В ответ тот сделал жест, намекающий на его, Никитино, согласие.
   Грушевский взял листок, развернул его, пробежал глазами, а затем протянул его Антону. Приятель, должно быть, тоже испытывал интерес к написанному.

   «Стужа… белый ветер несется на крыльях печали… Я ухожу – не ждите, не забывайте… Мороз… по коже, на сердце, в душе… Тревога… Забвение… Буря»,- кричал листок.
   - И что это, по-вашему? – не унимался Никита,- это ли поэзия? Чушь!
   Грушевский ответил на это резким выражением некой своей сердитости.
   - Чего ты? Ведь это была импровизация! Не такие уж и дурные стихи,- пробубнил он.
   - Много ли вы понимаете в поэзии! – ответствовал скрипач,- вот мать моя – вот это да! Другое дело. Весь город стихи её знает и любит!
   Он сделал небольшую паузу, перевел дыхание, и резко, с полной уверенностью в том, что то, что он собирается сделать, нужно и интересует его компанию, произнес:
   - Сейчас я вам что-нибудь прочитаю.

   Неохота совсем Грушевскому было слушать поэзию Никитиной матери, да и вообще какую угодно поэзию, равно как и его приятелю – они оба ею не шибко-то и увлекались, но отличить дрянные стихи от достойных и симпатичных все же умели.
   Мыслями Грушевский был тогда далеко от того интеллигентного кабака, где он на вечер поместился – он всё думал о той даме, Светлане, чей дух и запах еще витали тонкими нотками повсюду, а вернее о словах ее, о рассказе о прошлой её актёрской участи. Воображению его предстала вся та красота, с коей той женщине посчастливилось столкнуться; красота та была красотой театральной, красотой искусства.

   Профессия её была её любимым делом, чем едва ли может любой человек на нашем веку похвалиться, ведь оно-то известно хорошо – на хлеб народ ведь зачастую деньгу добывает занимаясь не тем совсем, что ему по душе, не любимым, то есть, делом, а так – чем придется, всё приспосабливается народ, значит. Любимое же дело существует как бы отдельно – это такое дело, что приносит человеку радость, удовольствие, приязнь, разные приятности и вдохновения – в общем, приносит всё, что только можно хорошего принести, кроме заработка. Отдельно оно от профессии зачастую существует, любимое дело-то, а то и вовсе не существует – не располагает им человек, не располагает. Светлане же в этом отношении жуть как повезло – так думалось Грушевскому – она и делом любимым занималась, и заработок таким образом имела. Да и каким, к слову, прекрасным делом была наполнена жизнь её! Театром! О, это поистине прелестно, замечательно!

   Грушевский снова улетал высоко-высоко в облака, так что вся та поэзия Никитиной матери, коей тот так вдохновенно и чувственно хвастался, всё играя со своей интонацией, с выражением и мимикой лица, прошла мимо него, точно как проходит жизнь многих и многих бедолаг-людей – бессмысленно, проходит, так и не успев начаться. Одно стихотворение он, правда, краем уха уловил – стихотворение читанное Никитой, который так надоел уже внимательно слушающему его от невозможности никуда деться Антону, что тот, казалось, терпит нежеланную для него своего рода самодеятельность из последних сил, и еще чуть-чуть, каких-то пару мгновений, и он взорвется, не выдержит, накричит на читающего.

                Милый Бог, спрошу лишь дважды
                Проделав путь весь этот страшный
                За что же гибнут наши дети
                Куда уходят души эти?

                Тогда как грешные, скитаясь
                Перед тобой не преклоняясь
                Не ищут счастья и стареют
                Скажи на милость – все ли тлеют?
 
   И неплохие-то, может быть, стихи зачитывал тот еврейчик-скрипач, да вот только манера его и весь вид его не могли оставить равнодушным или, чего более, радостным – он смущал и раздражал своим пафосом и кривляниями – о, как свойственно оно современным молодым поэтам! Лучше бы он еще им поиграл на своей скрипке.

   IV

   Всё это часто вспоминалось Юрию Николаевичу по ходу жизни его, размышлений его о прошлом, о своей молодости, о зародившемся в глубине сердца пристрастии к театру, первые искорки которого он нежданно-негаданно уловил в тот далекий, кажущийся частью какой-то другой, чужой жизни, вечер, когда он познакомился с той дамой по имени Светлана, и узнал её театральную историю. Пристрастие это в сердце Грушевского всё разрасталось, разжигалось, и вскоре сделалось страстью – страстью, граничащей с любовью. Страсть и любовь были именно теми чувствами, что Юрий Николаевич таил в себе на протяжении всей жизни своей – и ни на день, ни на час, ни на минуту страсть и любовь его к театру никогда не оставляли его.

   Закрутилось, завертелось, и бесконечное желание, огромный энтузиазм и немного фортуны привели Юрия Николаевича в театр, а впоследствии поспособствовали становлению его как одного из наиболее выдающихся и талантливых актёров современности. Играл он исключительно в театрах, и никогда в кино. Кто-то называл это прихотью, другие – баловством, чудачеством, но сам Юрий Николаевич предпочитал считать это железным своим, личным принципом. Игра актёра должна быть живой, сиюминутной – в это он всегда верил твёрдо, и от принципа сего во век и ни на шаг не отступил.

   Жизнь свою жил он счастливо – по крайней мере, так он чувствовал, или принуждал себя чувствовать. Всё то, о чем когда-то рассказывала ему дама из кабака, точь-в-точь произошло и с ним – нескончаемые репетиции, спектакли, разъезды, бессонные и порою пьяные ночи, овации и аплодисменты зрителей, дружный, сплоченный коллектив – море театра и радости. Любил и лелеял он жизнь свою, да чем больше жил, тем меньше радости ему жизнь эта приносила.
   Он оставил после себя великое наследие – своё имя, свой театр, но что-то не так было с его душою; всё чаще он просыпался утром с какой-то непонятной, загадочной для него самого грустью, терзанием, скорбью – некая тревога даже таилась внутри него. Что это была за тревога? Тревога за собственную жизнь? Настоящую или будущую? Определить ему всё никак не удавалось.

   Нередко он вовсе не спал ночами, ни на миг не удавалось сомкнуть глаз ему – всё думы томные грузили его душу. Что же он будет делать со своей жизнью, когда в ней не будет театра? Он уже забросил игру на сцене – теперь у него остались только сценарии и критика. Но это всё не то, не то… А всё же театр. Ничего более делать он не умел, не хотел. Ничто более не интересовало его в этом мире – с того самого дня, как повстречал дурно пахнущую табаком даму. Она перевернула всю его жизнь.

   Грушевский спрашивал себя, мучил свою душу одним и тем же вопросом: кто я? Театр принес ему счастье, признание, славу – он нашел в нем любимое дело. Но нашел ли он в нем себя? Страсть и неутомимое желание играть на сцене двигали им все эти годы, в мыслях его был один лишь театр. А сейчас театра поубавилось. То есть театра в чистом его, сценическом, актёрском виде. И Юрий Николаевич страдал. О, как страшно ему было признаться себе в этом! Он чувствовал, что ничего более из себя не представляет, он понимал это прекрасно, но старался скрывать от самого себя все те вещи, что гложили его на протяжении последних нескольких лет. Он больше никуда не годился – сцены для него уже не существовало, актёр в нем, впрочем, по-прежнему жил, поживал, но за ее пределами – он мастерски выучился скрывать от других свои чувства, прятать настоящее свое лицо, но подчас он путался, мешкал, недоумевал. Он не мог отыскать своё лицо – представлялось невозможным откопать его из-под тоны образов, созданных им в течение жизни его. «Кто я?»,- не переставал спрашивать себя Грушевский. А ответа всё не находилось.
 
   Он был одинок. Ах, он был ужасно одинок! Квартира его – роскошные, трёхкомнатные хоромы в самом центре города – пустовала, никого, кроме него в ней не бывало. Там всегда было пусто и тихо. Только на закате зрелости, почти уже в начинающейся старости – перезрелости, как любил он сам выражаться – Грушевский начал понимать, что друзьями судьба его не наделила. Настоящего, верного друга, который мог бы выслушать, подставить в нужную минуту плечо, остаться рядом хотя бы на пол жизни, у него никогда не было. Да, его театральный коллектив всегда был дружный. Боже, да он дни и ночи проводил с ними! Вместе они репетировали, играли, пили, веселились и отдыхали. Сколько кутежа произошло за все те годы! Все они жили полной, уверенной в себе театральной жизнью. В их коллективе, на его глазах, создавались и рушились семьи, происходило много всякой любви и любовности, невесть какие истории запомнились ему за лучшие годы – он не переставал убеждать себя, что то были непременно лучшие годы – его жизни, его театрального приключения. Он был прекрасным актёром, душой компании, любовником, но не другом. Никогда не было у него ни друзей, ни близких, и пустая и тихая трёхкомнатная его квартира была живым тому подтверждением.

   Конечно, он больше никуда не годился – в этом никаких сомнений в голове его и в сердце более не оставалось. Признавали его, принимали и уважали исключительно за счёт его выдающегося прошлого, за счёт имени, что уже стало брендом. Критика его никому, по сути, не нужна была; кому оно надо вообще - вся эта критика, эти критики? Держали его критиком и платили ему за имя его, за статус его. Он даже не мог сказать - хорошо ли он критикует или плохо. Народ всегда оставался доволен.
   Все деньги свои, все скопленные за жизнь сбережения, вложил он в собственный театр – в его создание и развитие. Сценарии его признавались всюду удачными, да много ли это чести и почестей делает ему, когда столько людей ему в этом помогают? Сценарии все числятся за ним, но роль его в их написании – мизерная. Это все знали, но как-то старались и не показывать, и считалось, что главный сценарист – он, и сценарист хороший. Театр-то, театр назывался театром Грушевского. И еще Юрий Николаевич всегда исправно платил жалованье. Значит он – Царь и Бог.

   V

   Теперь же время поведать о коллективе, об актёрском составе, что находился под его, Грушевского, попечительством – пора. Складывалась команда эта из молодых людей преимущественно – амбициозные, старательные девицы и юноши, совсем еще нестарые мужчины и женщины неустанно и вдохновенно трудились на театральном поприще, занимаясь тем, к чему лежали их души. Все они приняли окончательное и бесповоротное решение посвятить свою жизнь игре на сцене, оттого и сердца и головы их были совершенно свободны от каких-либо серьезных или сколько-нибудь волнительных любовных отношений и привязанностей. Большинство из них располагало одной лишь любовью, и занимались они ею на сцене – любовью этой была игра. Сказано: большинство – оно и недаром, и не просто так. Среди актёров театра Грушевского сыскать представлялось возможным семейную пару – молодые обручились не так давно, но все же немного раньше того дня, когда они стали частью большой этой театральной семьи.

   Кое-какое имя каждый из них уже успел себе сделать – не ахти какими знаменитостями были, но все же – так что фамилию они одну на двоих не делили. Супруг звался Игорем Водянским, а супруга Екатериной Новиковой. Они были единственной супружеской парой в театре. Видно было, заметно всем, как любит Игорь свою Катюшу, ах как любит – подчас даже казалось, что и чувства к ней питает более крепкие и серьезные, чем к делу, которым занимался. Всё глядел на неё, разглядывал – насмотреться никак не мог. Он считал себя счастливейшим на свете человеком, ведь любил он самую прекрасную женщину – Новикову Катюшу, а занимался самым чудесным делом – театром. Жена его, впрочем, тоже любила – это сказать мог со стороны кто угодно, а всё спокойнее нрав её был и от нрава супруга отличался, оттого и чувства свои к мужу с не всегда видимой охотой выражала – такой уж характер.
   Игорь и Катя играли в театре Грушевского уже немногим больше двух лет – у обоих были отличные отношения с Юрием Николаевичем, так что никаких проблем в их жизни не представлялось и представляться не могло. Любовь, театр – живи и радуйся!

   Помимо этой супружеской пары, трудился в их коллективе ещё один женатый человек – парень, молодой мужчина по имени Сергей и по фамилии Викторов. Он был чуточку старше описанных нами выше его коллег, но это совсем не мешало ему озарять всех вокруг – и публику, и партнеров – своей молодостью: он считался и признавался всеми особой обаятельной, обладающей серьезной такой, уверенной в себе харизмой. Красавец он был и талант, с хорошим даже чувством юмора. Кумирами многих прослыл он, известно: будоражил сердца девиц, влюблял в себя. Приятно ему было видеть и сознавать, что любят его, однако ценилось им скорее признание его таланта, его способности к искусству театральному, а до того, что женский пол таял кругом от блеска глаз его или звучности голоса, ему дела никакого не было. Любил он жену свою и верность ей хранил. Никто её никогда не видел – жену-то его,- ни на репетициях она не присутствовала, хотя это, в общем, вовсе и не воспрещалось, ни выступления не посещала. Кто она, что она – едва ли кому было известно. Знали только, что какой-то учительницей она где-то промышляла. Сам же Викторов о супруге своей распространяться не спешил и не желал – повторял лишь без конца, что любит её, и верность ей хранит – в ответ на очередные приставания, признания в любви, или уделяя внимание простым расспросам любопытствующих.

   Больше в театре Грушевского женатых не было, равно как и в серьезных отношениях состоявших. Интрижки же всякие, романы и прочие любовные свидания случались постоянно и повсеместно – тут и сям, что называется: как внутри коллектива, так и за его пределами. Влюблялась публика не в одного только Викторова – не обделяла вниманием и других участников театра. Ведь все были такими свежими, молодыми, талантливыми и вообще хороши собой! Случались истории и на стороне – то есть с лицами, что с театром Грушевского никак не связаны – лица эти не были ни его актёрами, ни его зрителями. Много чего происходило.
   Была в том театре – при чем числилась она и считалась ключевым его членом, одной из наиболее выдающихся личностей – одна барышня; имя носила она чудное и для наших краёв непривычное – Луиза. Что можно сказать о ней? О, много чего, много! И сказать, и рассказать! Но так как история наша не о ней всецело, то обойдемся мы лишь кратким её представлением.

   Возраста Луиза была молодого, почти даже юного - никто не мог наверно определить сколько лет ей, а сама она от комментариев на этот счет воздерживалась. Одни говорили, что ей и двадцати нет, другие твердили, что немногим за двадцать, а кто-то почти даже уверен был в тридцатилетнем возрасте её. Так или иначе, а внешностью Луиза блистала очаровательной, привлекательной, манящей - сколько же юношеских и мужских сердец она покорила, разбила! Она была свободолюбива и любвеобильна, могла блеснуть харизмой и дерзостью, а случалось, что одаряла всех вокруг нежностью и лаской.

   Луиза влюблена была в театр с самого детства, и уже с первых годов жизни своей так или иначе относилась к игре на сцене, пародированию, спектаклям. Крутила она по жизни множество романов с мужчинами разных возрастов и социальных положений - бывало, что отдастся ненадолго интрижке с какой-нибудь смазливой мордашкой, а порой могла вступить в связь с лысеющим, пузатым дядей, что вовсе не прочь был облагодетельствовать нуждающуюся красавицу в обмен на наслаждение её красотой. Подобным нередко промышляла она до получения стабильной, неплохо оплачиваемой работы - такой работой обзавелась она в театре Грушевского, а до тех пор всё перебивалась редкими ролями в чёрт знает каких спектаклях, да молодостью своей поигрывала с состоявшимися, денежными личностями. Личности эти часто женатыми оказывались, при детях, но натура Луизы была настолько творческой, легкой и ветреной, что никакие жена и дети никогда не становились для неё преградой на пути её любовных похождений. Мировоззрение своё и образ жизни она не скрывала вовсе - все хорошо знали и абсолютно ведали о том, чем Луиза живет и занимается, когда не играет на сцене. Очарование её и влияние на людей были настолько велики, что могли иной раз сойти за какое-то даже кудесничество - несмотря ни на что, Луизу никто и никогда не смел осудить; её любили и жаловали, ею восхищались.
 
   Она была прекрасной актрисой, умна настолько же, насколько и обаятельна. Во всём театре - а кто-то был убежден твердо, что и в целом мире - не сыскать было второй такой Луизы или кого-нибудь хоть сколько-то на неё походившего.
   Игорь, Екатерина, Сергей и Луиза были четверкой лучших, наиболее любимых публикой актёров театра Грушевского, и если первых трёх все узнавали по фамилии - Водянского, Новикову и Викторова, то Луизу все узнавали по имени. Фамилия у неё, конечно, была, но никто её никогда не запоминал - не могли или не хотели. Не станем и мы приводить её на этих страницах. Для всех она была просто Луизой - чарующей и прекрасной.

   VI

   Давайте же познакомимся с нашими героями поближе; остальных же представляющих хоть какой-нибудь интерес персонажей мы покажем уже по ходу нашего рассказа: стоял прохладный осенний рабочий день - репетиции очередной новой постановки готовились в театре Грушевского. Юрием Николаевичем был представлен сценарий, что являл собою адаптацию на известное и пользующееся в прошлом немалым успехом и популярностью произведение Николая Гавриловича Чернышевского - человека достаточно в своё время весомого и деятельного. Творил Николай Гаврилович в позапрошлом ещё веке, однако помнят его и сегодня - известен же большинству он как автор прелестного и гадостного - мнения на этот счет в народе разделялись - романа под названием "Что делать?". Постановку этой истории и задумал сочинить Юрий Николаевич - как и всегда над сценарием вместе с ним трудилось множество другого народу, но коллективу своему на суд представил сценарий этот именно он. Коллектив их был дружный и почти, что называется, семья, так что всё, что касалось каких-то спектаклей или идей, выносилось на общее обсуждение.
 
   - Недурно, в общем, вышло-то. Думаю, что из этого можно слепить что-нибудь интересное,- ознакомившись со сценарием, заключил Викторов,- жаль только, что история сама по себе гаденькая.
   - Это почему же гаденькая? - возмутилась Катя,- отличный роман! Из рассказов о новых людях, между прочим…
   - Не знаю я о каких там людях рассказывается - о новых или о старых,- продолжал Викторов,- знаю только, что я сам роман этот еле дочитал.
   - Вот как? Это почему же так? - удивилась Катя.
   - Да противна мне, знаешь ли, героиня главная, вот эта вот самая Вера Павловна. Всё меж мужиками своими мечется, в постельке нежится, да чаёк со сливками попивает!
   - Ничего она не мечется… Выбор-то свой она сделала! - возразила Новикова.
   - А как же! Боже, да где это видано, где это слыхано, чтобы любить сегодня одного, а завтра другого! Да ещё и замуж-то за этого одного выйти! А потом, видите ли, понимает она вдруг, что другого, мужниного друга любит - вот тебе и замужество!
   - Серёжа, солнышко, да что же ты это такое говоришь? - вступилась Луиза,- это Лопухова-то Вера Павловна любила? Не любила она вовсе его, а замуж за него пошла от безысходности лишь, дабы сбежать от матери дурной и сумасбродства её. Неужели это непонятно?

   Викторов слегка смутился. Он всё никак не мог привыкнуть к особенности этой Луизиной солнышками людей называть. Видно сразу - любвеобильная женщина.
   - Оно-то, может, и понятно, да только чести оно ей особой не делает. Любил её Лопухов этот, любил и облагодетельствовал, а она, выходит, ножки-то свои об него и вытерла. Дрянная девчонка! Хоть и бедная… - не унимался Викторов.
   - Ты, Серёженька, разглагольствуешь тут, видно, о морали, а знаешь ли ты, что не всё так просто в жизни бывает? - говорила Луиза,- да, Верочка любила другого - ну и что с того, что этот другой был не муж ей? К слову, мужем он ей впоследствии сделался.
   Серёжа насупился. Он начинал понимать, что переспорить женскую часть их коллектива ему вряд ли удастся.

   - Не знаю, не знаю… Я всё же являюсь сторонником того убеждения, что гласит о том, что женам мужей своих любить следует, а не друзей их, и жить с ними, с мужьями, и ни с кем иным,- ответствовал он.
   - Так а если не любит жена мужа своего - вот, как Верочка эта, и не любила никогда, так что же ей делать-то?
   - А не надо было тогда замуж выходить.
   - Так там же мать её! Сумасбродство…
   - Замуж выходить за любимых надобно. А иначе ведь чёрт знает что получается! Вот Лопухов Веру Павловну любил и женился на ней по любви, а Вера Павловна за него из выгоды только одной пошла, а как не нужен он ей стал, так и фить - пошел вон! Это ли по-вашему справедливо, это ли хорошо?
   - Да лопухом этот ваш Лопухов был, лопухом! - к дискуссии присоединился молодой человек, расположившийся поодаль от Викторова и ближе к Луизе. Черты лица его были довольно неприметны, так что внимание к нему мог приковать разве что пёстрый его в горошинку галстук, туговато весьма на шее завязанный,- и правильно всё Верочка сделала! Сам виноват он - Лопухов этот. Запал, видать, на первую же встречную девицу, и бегом жениться! Эх, это-то и проблема многих, многих мужиков. Что тогда, что сейчас - уверен! Я всегда говорил, что мужику - прежде, чем жениться - нагуляться надо, да хорошенечко!

   Молодой человек этот с пёстрым в горошинку галстуком известен всем был под именем Стаса Журавлёва - он славился эксцентричностью характера, живостью речи и шириной души. Он мог облаять вас и обматерить, а на следующий день щедро угостить и в обе губы расцеловать - когда от жару хмельного, а когда и от расположения духа доброго. Ему никогда не доставались главные роли, но в спектаклях он играл почти постоянно. Слово его имело вес, с ним считались.
   - Ты что же это, Журавлёв, и вправду так считаешь? - уставился на него Викторов.
   - Абсолютно в этом убеждён! Пока мужик не нагуляется - жениться нечего! Вот когда нагуляется вдоволь, то на женщин уже по-другому смотреть будет, и жениться не поспешит - присмотрится хорошенечко, повыбирает, да убережет себя от дурных ошибок.

   - А женщина что же? Тоже ей нагуляться до венца, выходит, следует? - недоумевал Викторов.
   - Нет, женщина - она дело другое! Ей гулять воспрещено. А иначе что? А иначе - шлюха! - голос Журавлёва звучал твердо, уверенно, непоколебимо, с какими-то даже легкими выкриками.
   - Ну и ну! Это что же получается-то? - Викторов был подзадорен. Такие беседы его будоражили, увлекали и волновали. Болтовня в коллективе Грушевского было делом обыденным - он совсем не возражал против небольшого отступления от рабочего процесса, тем более, что порой между его актёрами завязывались любопытнейшие беседы. Он и сам порой был не прочь поучаствовать.
Викторов продолжал:
   - Мужчине, значит, гулять разрешается, и даже обязательно необходимо, а женщине - нет? Так с кем тогда, спрашивается, ему гулять, мужчине-то, если женщина - человек не гулящий, семейный, целомудренный? С другими, что ли, мужчинами?

   Журавлёв встретил полемику своего коллеги пронзительной, ехидной даже какой-то улыбочкой, поёрзал немного на своем стуле, поправил галстук и принялся отвечать:
   - Во-первых, Сергун, то, что женщина - человек ещё доказать надо, а во-вторых, они все - все женщины вообще, то есть - делятся на две как бы группы. В первую группу входят те, кому воспрещено - их удел сидеть и ждать, пока их замуж возьмут. Во вторую же группу входят женщины падшие - те, что уже запачкались и ни к какому замужеству непригодны совершенно. Вот с ними мужчинам и следует гулять, набираться, так сказать, опыта, чтобы потом суметь здравым и трезвым рассудком выбрать себе жену из первой группы женщин.
   Викторов всё терял и терял дар речи, одновременно, однако, наполняясь крепким желанием спорить, отвечать своему собеседнику, не соглашаться с ним. Он набрал полную грудь воздуха, осмотрел всех присутствующих и затем, остановив свой взгляд на Журавлёве, заговорил вновь.

   - Что за вздор ты здесь несешь, Стас! Какие это такие группы? Первая, вторая… А мужчины, по-твоему, вовсе, что ли, и не пачкаются, с падшими - как ты сам изволил выразиться - женщинами путаясь? И каково потом тем, кого ты отнес к женам будущим, видеть с собой рядом таких вот разгулявшихся кобелей? Чушь несусветная! Чем же, интересно, мужчина заслужил это "право на лево"? В чём же его исключительность, особенность? Скажешь, в природе? Да ерунда же, ерунда всё это! Мужчина же он для женщины создан, а женщина - для мужчины. Один для одной и одна для одного! Конечно же, это всё в идеале, в идеале… Да, идеал недостижим, но к нему же надо стремиться! Разве нет? А ты мне тут про какие-то гульки рассказываешь, про группы… Где же тогда эти самые попытки максимально приблизиться к идеалу? Ведь их нет! Что, ты не согласен со мной? Что ж, так коль не прав я, и не надобно никому в одной лишь только паре пребывать, то давайте тогда все гулять! И мужчины, и женщины! Направо и налево! Давайте тогда все друг с другом спариваться без перебора! Совокупляться! Как животные. Хотя, ты знаешь, а ведь и животные животным рознь. Уж если все будут твоей системе следовать, то что же из этого получится, что выйдет? Ведь непременно - рано или поздно - одна группа твоя другую вытеснет! И угадай же, какая это группа останется? Правильно, падших группа и останется! Тогда в мире и воцарятся повсеместные гульки и разврат! Не будет больше кого в жёны брать! А мужей нормальных и подавно не останется - все развратятся, все! Ну что, что ты тут такое мне только что наплёл? Странная ты, Журавлёв, личность. И что это значит, что принадлежность женщины к роду человеческому доказать надо? Откуда ты вообще это взял? Тут доказывать ничего не надо, ибо понятно и ясно совершенно всем и каждому должно быть - здравомыслящим более-менее, то есть, особям - что женщина - человек и всегда им являлась. Равно, как и мужчина. А коль не человек женщина, тогда кто? Обезьяна что ли какая, аль птичка? Ну ты и нагородил…

   В ответ на Викторовскую тираду Журавлёв лишь ухмыльнулся, облизал губы и сказал кратенько:
   - Ты, Сергун, я смотрю, разошелся.
   - А как же тут не разойтись, когда ты вопиющие такие вещи говоришь! Что, и мне, скажешь, перед женитьбой нагуляться следовало? Я, знаешь ли, по любви женился, по любви с женой и живу. И совершенно здрав и трезв мой рассудок был, когда жену я свою повстречал!
   - Ну и рад я за тебя, рад. Хорошо, что тебе так славно с женой живётся. А может всё же и не полюбил бы ты её, если б дал себе в юности баб отведать вдоволь?
   - Какой же ты дурак, Журавлёв! Так тем паче же, тем паче гулять мне не следовало, если б я жену свою не способен был полюбить! И никому не следует… Неужели непонятно тебе, как портят человека все эти гульки? Развращают и делают неспособным любить. Мне это видится так. А тебе - нет?
   - А мне - нет, - насупившись ответствовал Журавлёв,- я тебе, Сергун, доказывать ничего не хочу и не буду. Живи как хочешь. Не соглашаешься со мной - не надо.

   - Ну и хорошо,- послышался вновь голос Викторова,- да вот только жаль мне тебя, Стасик. Счастья не видать тебе во век с такими воззрениями.
   - Пха! - прыснул тот,- тебе ли о счастье моём рассуждать? Если хочешь знать, то здесь, в театре, я абсолютно счастлив!
   - Да хватит вам уже, хватит!- заговорил вдруг Водянский,- раскудахтались! Мы, между прочим, сценарий здесь обсуждать собрались! Хорош бодаться! Пожмите друг другу руки и давайте работать!
   - А про женщин ты это, Стасик, обидно сказал… - вставила Луиза.
   - Пардон! Никого не хотел обидеть! Тебя-то я, деточка, особенно люблю, ты же знаешь! - Журавлёв скрутил губки бантиком и причмокнул в воздухе, глядя на Луизу. Та улыбнулась.

   Юрий Николаевич во весь тот час не проронил ни слова - всё сидел, помалкивал, то хмурясь, то ухмыляясь, жадно и с интересом наблюдая за ходом беседы, что развернулась между актёрами его театра - по его личному мнению - в довольно любопытном ключе. Он поднялся со своего места, слегка кашлянул и принялся хлопать в ладоши.
   - Браво, браво, господа! Серёжа, Стас,- он подмигнул обоим, улыбаясь,- развлекли вы нас, ребята. Об интересных вещах, впрочем, говорить взялись - мне и самому есть что добавить, да времени сейчас маловато. Это всё после, после можно!
   Грушевский замолчал на миг, отодвинул в сторону подальше свой стул и ещё раз улыбнулся.
   - Ну вы… артисты! - добавил он.

   VII

   Решено было, что постановка спектакля на роман Чернышевского таки состоится; когда - вопрос, но то, что состоится - было определено наверно. Маленькими шажочками, по чуть-чуть, что называется, коллектив театра Грушевского принялся воплощать свеженаписанный сценарий в жизнь. Три основные роли были отведены Викторову, Водянскому и Луизе. Сергею достался Лопухов, Игорю - Кирсанов, ну а самая главная, центральная фигура Веры Павловны числилась за Луизой.

   Что касается сюжетной линии произведения, то она - для тех, кто не ведает или ведает слабо - заключалась в том, что жила-была некая Вера Павловна - молодая девушка, угнетенная матерью, она находит себе благодетеля в лице студента-медика Дмитрия Лопухова. Он влюбляется в неё и уводит под венец - прочь от навязываемого из корыстных целей Верыной матерью брака. Вера становится свободной от материнской воли, живет с мужем - в разных, к слову, комнатах,- живёт, учится и пытается найти себя. Впоследствии она открывает швейную мастерскую и успешно развивает своё дело при помощи нанятых ею работниц. Позднее она осознаёт, что влюблена в друга своего супруга - Александра Кирсанова, который влюблен в Веру, в свою очередь, достаточно давно. Лопухов принимает решение выпустить Веру Павловну из замужества и дать ей уйти. Он инсценирует самоубийство, а сам уезжает в Америку. В конце же романа он появляется вновь - приезжает в Россию под другим именем. Далее происходит ряд определенных событий, которые можно и опустить, так как необходимость в освещении их отсутствует.

   Итак, роли были распределены, и следовало приниматься за репетиции. Работа участников спектакля проходила отдельно друг от друга, часто в парах - следовало как положено изучить сценарий, вжиться в роли, а затем уже всем вместе собираться для совместных репетиций. Такова была политика театра и воля его владельца - никто и никогда не смел оспаривать положение вещей и ставить под сомнение целесообразность и эффективность сложившейся системы.
   Луиза считалась натурой общительной, легкой на подъём - в ней славно уживались различные лидерские качества, она всегда была преисполнена идей, так что её смело можно было назвать правой рукой Юрия Николаевича. Она сама предложила Викторову начать с совместных репетиций, ведь начало сценария пестрило репликами Веры Павловны и Лопухова.

   - Надо бы отыскать свободную комнатку. Незачем переться в большой зал,- произнесла Луиза, повстречав по предварительной договорённости Викторова. Дело было субботним вечером - часы показывали шесть.
   - Не думаю, что это станет проблемой. Сейчас едва ли кто вообще репетирует. И приспичило же тебе сегодня это всё затевать,- ответил Сергей, недовольным и невыспавшимся взглядом встретив слова Луизы,- Водянский, однако, должно быть, здесь. Как думаешь?
   - О, почти наверняка! Порой он мне кажется слегка помешанным. Нет, я ничего не имею против - все мы любим театр, но у него особенное уж какое-то пристрастие… Вечно торчит здесь. Еще и Катьку за собой таскает!
   - Почему же таскает? - удивился Сергей,- ведь они - пара. И дело своё любят оба. На работу - как на праздник!

   Луиза усмехнулась, но ничего не ответила. Они шли по коридору в раздумьях о том, где приткнуть нос, дабы отработать начальные реплики - шли они шагом широким весьма, но не быстрым - торопиться было некуда. На Луизе виднелся длинный, почти до пола, плащ тёмно-синего оттенка, на который она вот-вот, казалось, должна наступить своими твёрдыми, невысокими каблучками, и не менее длинный бежевый в клеточку шарф - выглядела она довольно элегантно и сдержанно. Вообще, одевалась Луиза со вкусом - внешний её вид прельщал окружающих - одежда всегда была подобрана крайне удачно, причёска уложена так, что иным доводилось порой завидовать - Луиза обладала роскошнейшими, слегка волнистыми локонами естественного её каштанового цвета. Косметикой она пользовалась безо всякого энтузиазма - могла иногда чуток подвести глаза или припудриться, но не более того, не более. Это её умение хорошо выглядеть - в куче с её харизматичностью и приятным голосом - и очаровывали народ, а когда она выходила на сцену, то тогда все и вовсе - таяли.

   Славную наружность её заприметил даже Викторов, а он уж горазд был избегать всякой женской магии и симпатичности. Он любил свою жену - любил искренно, неподдельно, как и Водянский любил свою Катюшу, и крохотной даже мысли не допускал, чтобы засмотреться на кого-то на стороне, а коль случалось, что кинется око в сторону каких-то красот и аппетитностей женского пола, так пресекал он эти взгляды свои на корню. Фантазировать и даже задумываться о ком-либо, кроме собственной жены, он считал делом негожим, почти, может быть, и изменой, а если и не изменой, то маленьким, малёхоньким шажочком к ней уж точно.
   И вот, такой человек, как Викторов, всё чаще и чаще обращал внимание на привлекательность и очарование Луизы - привлекательность эта и очарование её были каким-то особенными, не встречавшимися ему прежде ни в одной женской особи свойствами, чем-то таким, на что против воли своей обращаешь внимание, чем-то таким, что, как ни стараясь избегнуть, замечаешь.

   Тот субботний вечер стал очередным для Викторова примером необъяснимых Луизиных чар, коим он, как не желалось ему это скрыть от самого себя, чуточку, да поддался. В голове его было промелькнула мысль: "а что же надето на ней под плащом?", но он тут же выбросил её подальше, эту мысль, выгнал прочь, не позволив ей полностью собой завладеть.
   Им навстречу двигался Игорь - тот, что Водянский, было видно: он чем-то обеспокоен.
   - Вы не видели Катю? - вместо приветствия кинул он. Сергей уставился на него слегка туповато, замахав головой. Луиза же ответила:
   - Не видели. Только пришли, и тут ты сразу! Не сидится тебе дома, Игорёк, не отдыхается!
   - Ай! - он махнул на неё рукой,- я отдыхаю, когда работаю. Значит, не видели мою Катюшу?
   - Не видели - говорю же! - чуть повысила голос Луиза,- может, она у Грушевского, ведь у неё тоже роль в каком-то спектакле.
   - Да нет сегодня Грушевского, нет! Мы тут одни, кажись, были. Ладно, побежал я…

   Скорыми, поспешными шагами, почти даже полупрыжочками, Водянский удалился - отправился на поиски жены. Тем временем Луиза с Сергеем успели заприметить подходящую для их небольшой репетиции комнатку и пройти внутрь.
   - Поскакал как, видел? Женатик… - сказала она, закрывая дверь.
   - Ты это о ком? - растерянным каким-то голосом осведомился Викторов.
   - Об Игорьке нашем, о Водянском! Всё шагу ступить не может без своей Катюши. Эх, не понимаю я таких, как он…
   - Ладно тебе! Да ведь он её любит,- растерянность в голосе Викторова стала испаряться.
   - Любит, любит… - тихо, почти шепотом проговорила Луиза,- а что толку-то от такой любви? Связан по рукам и ногам… Никакой воли своей нет. Всё одно талдычит: Катюша, Катюша… Жуть!
   Она прошла по комнате и принялась расстегивать свой плащ.
   - Не дай Бог мне когда-нибудь полюбить! - добавила она.

   На Викторова слова её подействовали прохладным таким - весьма и весьма - дождиком. Он положил на стол принесенный им сценарий и уставился на Луизу.
   - Как? Что ты такое говоришь? - с некоторым даже восклицанием, возмущением промолвил он,- ведь любить - это прекрасно! Когда ты любишь - ты живешь! Ну что, разве ты со мной не согласна?
   - Не знаю,- ответила та,- не сталкивалась.
   Она справилась наконец с последней пуговицей и стала стаскивать с себя шарф.
   - Вообще, я часто диву даюсь,- продолжала Луиза,- вот ты, к примеру, красавец-мужчина, весь из себя такой и эдакий, да к тому же - талант! Столько пташек вьется вокруг тебя - то тут, то там - и как ты не ломаешься, не соблазняешься?
   - Всё просто,- сказал Сергей,- я люблю свою жену.
   Мелкая, язвительная ухмылочка заплясала на устах Луизы.
   - Любить-то ты, может, и любишь, да всё это до поры, да до времени.
   - Что ты хочешь этим сказать?
   - Сломаешься ты, Серёженька. Рано или поздно - сломаешься. Возьмешь в один прекрасный день и соблазнишься. И плакала твоя верность, плакала твоя любовь…

   Серёжа насупился, было заметно - он возмущен. Что это такое она тут болтает? Вздор это всё! И чушь! Никогда не соблазниться ему, никогда!
   - Извини, Луизочка,- он взял себя в руки и постарался преодолеть возмущение, вызванное словами его собеседницы,- ты несёшь сейчас полный бред.
   Ухмылочка её стала пошире, заметней.
   - Как бы не так, Серёженька, как бы не так… Если хочешь остаться своей жене верным мужем - бросай театр. Уходи. А иначе угодишь в капкан - помяни моё слово,- она перевела дыхание и кинула свой шарф на какой-то предмет, что отдалённо напоминал вешалку. Плащ снимать она не спешила - ей хотелось договорить, досказать свою мысль.

   - Вообще, если хочешь знать, я решительно не понимаю таких, как ты. Всё в тебе есть - и красота, и стержень, и талант - казалось бы, что ещё нужно для счастья? А ты, видишь, женился. Ну да ладно – женился, так женился. Но в театр, в театр-то зачем припёрся? Не знал ты, что ли, каково оно - быть актёром, участвовать в спектаклях? Да ты же дома почти не бываешь! Грушевский тебе, выходит, большая жена, чем та женщина, которую ты таковой считаешь. Я ничего против женитьб и замужеств не имею, но ты раз уж решился жизнь свою с одной только дамой связать, так и живи жизнь эту со своей дамой. А тут что? Постановки, зрители, слава… Эх ты, Серёженька, представляешь ли ты, как слава портит людей? Да что слава? Театр в целом… Всех ли, не всех он развращает - уж не знаю, но опасно оно, опасно! На скользкую тропу ты, Серёженька, ступил. Вокруг тебя - успех, вокруг тебя - женщины. Ты постоянно на виду. Тебя любят, тобою интересуются. Да долго ли бабе треклятой, разодетой да сладко пахнущей, мужика соблазнить? Тьфу! Дело плевое! Всего лишь моргнуть следует - правильным глазом, в правильный час. Нет, Серёженька, ты не прав. Театр - это для свободных людей, независимых. И уж никак не для женатых. Ну что это за семья получается у тебя, у Водянского? Ты жену свою видишь редко крайне, а он хоть и не редко видит, так позволяет на показ ей всюду выставляться. И сам показывается. Что, ты думаешь незаметно оно всё происходит? Наивный! Ещё как заметно, ещё как! Народ-то на Катюху как смотрит - ты бы знал! Но ты этого не замечаешь… Всякий народ на неё пялится, всякий - и из зала, и из нашего, между прочим, театра. Да, знаешь ли, есть несколько молодых актёриков, что глаз на неё укладывают. Скоро внимание начнут уделять. И плевать они хотели на то, что она замужем! На Игорька на самого-то вон сколько бабья претендует! А он всё ни в какую - верный муж, значит, как и ты. Ну, ну… посмотрим, чем всё это кончится.

   Луиза остановилась. Она заприметила невеликих габаритов кувшинчик, а в нём - вода. Она налила себе полный стакан и выпила залпом. Сергей помалкивал. Она продолжила свой монолог:

   - В театре не место женатым. Не место и настоящей - так называемой - любовью любящим. Тут ведь повсюду романы, интрижки, истории! А роман - это тебе не любовь. Роман - это, Серёженька, страсть любовная. Совсем другое дело. Она-то проходит скоренько, заканчивается, страсть эта. Уж поверь мне - я знаю, о чём говорю. Какие женишки мне только не попадались! Тебе и самому, в общем, известно многое. Да не всё далеко. Кабы всё узнал - закачался бы! Такова уж наша доля актёрская - романами да интрижками насыщаться. Ни о какой любви, семье тут и речи быть не может. Ну а если влюбился, полюбил - дурак. Не бросишь тогда театр, то и себя измучаешь, и того, кого полюбил, погубишь. Дело времени. Правду-то про нас, артистов, в народе поговаривают. Ты и сам видишь, что здесь творится. Сколько блуда, пьянства! Вот Грушевский меня понимает - он жизнь эту прожил, через многое прошел. Сейчас, на старости лет, прыти поубавилось, вроде, да кто ж его знает наверняка? Никто не следит за ним… И к тому же, он - мастер скрываться. Тебе это так же хорошо известно, как и мне, как и любому другому. А мне, знаешь, и с ним довелось дело иметь. Не в театральном, то есть, смысле. Чего ты на меня так смотришь? Думал, что он в театр свой меня за талант взял? Нет же! Талант он во мне позже уже разглядел, а в театр свой он меня взял за красивые глаза. Вишь как оно - прыткий, не прыткий, а на девицу юную позарился. Вот я и говорю - кто его там, Грушевского этого, разберёт? Старый развратник… Человека, говорят, могила только исправить способна. Ах, как верно сказано! Разговорилась я что-то, разболталась… Ты, в общем, Серёженька, подумай: надо ли оно тебе - верностью своей рисковать? Да хорошенько подумай. Актёр ты первоклассный, но не в этом-то всё дело… А дело всё в приоритетах. Вот ты приоритеты эти и расставляй. Что милее тебе - театр или жена? Выбирай… Шустрее только выбирай, шустрее. Уверяю тебя - оступишься и упадешь. Охомутают и соблазнят! Зуб даю! Дело времени. Что, по-прежнему упираешься? Не веришь мне? Так давай же заключим пари, если в театре ты железно остаться намерен. Ну, согласен? На пари-то? Я уж нисколько не сомневаюсь, что победа будет за мной,- крепко и жадно выдохнув, она перестала говорить и сняла наконец свой плащ.

   Луиза предстала перед ним чарующим, обаятельным существом - в тусклом, приглушенном свете, образ её отдавал чем-то загадочным, нежным и таким влекущим. То была уже не девушка, но ещё и не женщина - под тем вполне себе обычным, ничем не примечательным бежевым свитерком и бордовыми брюками скрывалась вся её женственность, всё волнующее её естество. Как нельзя лучше угадала она с цветовой гаммой своего наряда – такая светлая и ласковая бежевая расцветка её свитерка подчеркивала молодость и аккуратность лица – лицо это было воплощением всего того шарма, миловидности и кокетства, что существовало в мире; казалось, чудней лица и сыскать нельзя, и даже язык поворачивался с трудом, дабы назвать это лицом – слово «личико» было словом, приходящим на ум перво-наперво после взгляда на эту маленькую, харизматичную ведьмочку.

   Сам же свитерок тот облегал соблазнительно её идеальную талию, её кроткие плечи и изящные руки, а грудь – два тех полных, аккуратненьких горбика – манила и туманила разум, она заставляла биться сердце чаще, она волновала, будоражила нервы, и от одного только маленького, короткого на неё взглядика можно было определить уверенно, что прекрасней груди не может быть ни у какой другой девушки или женщины на всём белом свете. Разумом желалось представить, вообразить наготу этих двух чудесных созданий – таких кругленьких, таких мягеньких, великолепно сложенных грудочек, но разуму это оказывалось не под силу – всё равно, что попытаться представить огромное, бесконечное «ничего» - отсутствие Вселенной, отсутствие мира.

   Бордовые её штанишки сидели на ней полупрозрачной, развевающейся на ветру шторкой, что позволяла заглянуть в окошко распрекрасной красавицы, но лишь на чуть, лишь на миг, оставив неизвестной для себя всю полноту картины – ту яркость красок, что способна влюбить навеки, очаровать до умопомрачения. Её ножки были не полные, но и не худые – её ножки были славные; те ляшечки обвораживали, интересовали, и так сладко и волнительно представлялось лёгонькое, односекундное к ним прикосновение – пусть даже через одежду, через бордовые её штанишки.

   Она смотрела блестящим, смеющимся нежно взглядом – пленительность глазок её переливалась будто на солнышке, словно роса, а те два миленьких, слабо заметных изгибика у краёв её губ отзывались на сердце радостью, отрадой, настроением. Внешностью своей, статностью, мимикой она очаровывала и привлекала, а голосом давала ясно усвоить и прочитать всю красоту мелодичности и милозвучия своей натуры. Она была красива – красива красотой натуральной, красотой естественной; на ней не виднелось ни грамма краски – ресницы её и губы, ноготки и волосы были чистыми, ненамазанными, неиспорченными. Она не создавала себе красоты – она была этой самой красотой.

   Всё это в один лишь миг пронеслось в голове у Викторова – он приложил все свои усилия, всю волю свою для того, чтобы не придать ей особого значения – той, что стояла тогда перед ним. Конечно, он и раньше замечал Луизину привлекательность, обращал внимание на её отличное сложение и внешность, но никогда прежде он не находился в таком ступоре. До того дня они редко оставались наедине – чаще работали в группе, так что Викторову было куда деть своё внимание и свои мысли. А тут она прямо перед ним! Он почувствовал себя загнанным в угол, обреченным, лишенным выбора. Он ещё раз взглянул на её губы – они казались такими нежными, такими мягкими, словно спелые вишенки, и так подумалось ему, что великая радость и дивное удовольствие соприкасаться с этими губами, целовать их, ласкать – так подумалось ему, что словил он впоследствии себя на одной маленькой, дерзкой, предательской мыслишке: «а что, если…?» - он словил себя на этой мыслишке, успел даже её обдумать, но тут же прогнал прочь. Нет, нельзя так! Нехорошо! Он крепко и длительно моргнул, сделал глубокий вдох, потряс чуточку своей головой и решил опомниться.

   Зачем, зачем всё это сейчас причудилось ему? Зачем он размечтался? Ведь он так любил, так лелеял свою супруженьку… И только мысль, один маленький, гаденький помысел всегда казался ему почти что уже предательством – предательством женщины его сердца. Он вдруг вспомнил об этом, и ему сделалось дурно.
   Но нет – это ведь была всего лишь искорка, крохотный, ничего не стоящий намёк, да и потом – разве можно остаться равнодушным после того длительного, пронзительного взгляда, что случился меж ними? Разве можно остаться равнодушным, заглянув в глаза такой женщины? Луиза – дело особенное, исключительное даже в каком-то смысле. Луиза не считается. Ведь перед Луизой не устоять? А вот он устоял. Тогда тем более не считается! И никакой мысли и не было у него, никакого гаденького помысла – он всё убеждал себя в этом, убеждал – до тех пор, пока всецело не поверил в это – совершенно искренне, полным сердцем, всею душою.

   Он верен своей жене, верен. Верен вчера, верен сегодня и будет верен всегда – на этот счет не могло быть абсолютно никаких сомнений. Но если не закралась в его голову мыслишка, и не случилось в его сердце ни малейшего гаденького помысла, то почему же он так смутно помнит всё то, что сейчас говорила ему Луиза? Распинаясь! Отдельными как бы репликами, отрезочками, кусками отложилась в памяти Луизина тирада – будто туман гулял в голове его во весь тот час. Должно быть, он просто отвлекся – с кем не бывает.
   - Давай репетировать,- выдавил из себя Викторов.

   VIII

   Репетиция их длилась около часа – сложилась она, к слову, ужаснейшим образом, ничего не клеилось, всё ни к чёрту. Луиза была как всегда на высоте, на гордом, белогривом коне – вжилась в роль тут же, смотрелась и слушалась бесподобно и слажено, а вот Сергею всё никак не удавалось собраться во все те шестьдесят минут. Так и не удалось. Вечер сложился для него неудачно – мысли путались, голова шла кругом.
   Во время мучений Викторова и торжества Луизы, Водянский всё шнырил, бродил по театру в поисках Кати – жена куда невесть запропастилась, и отыскиваться, судя по всему, не спешила. Водянский был человеком такого склада, кого можно смело и совсем без зазрения совести отнести к паникёрам, волнующимся, тревожникам. Чуть что в течении привычной, обыденной для него жизни менялось, нарушалось, шло как-нибудь не так, и он уже начинал паниковать, волноваться, тревожиться.

   Даже во время экзамена, ещё в училище, когда совсем юный, ещё даже чуток прыщавенький Игорёк ожидал возвращения своей распрекрасной Катеньки, миленькой и такой талантливой девочки Катюши, выхода её из той самой двери, куда она совсем недавно вошла, его нервы содрогались едким, подкашивающим дух волнением. И ведь собственными глазами видел он, как будущая его невеста затворила за собой дверь, и знал он наверно, что кроме неё да ветхого и мудрого педагога Леониды Степановны за той дверью никого нет и быть не может, а тревоги и уже даже тихонечко подкрадывающейся паники избежать никак не удавалось. Только-только стрелка часов даст знать Игорьку, что вот уже минут тридцать пять, как его любимая вошла туда, в класс Леониды Степановны, и он, несмотря на свой скрупулёзный контроль двери того класса и неспускания с неё во весь тот час глаз, не находит себе уже совсем никакого места - всё крутится, вертится, переживает. А не приключилось ли с Катюшей чего недоброго? Почему не выходит? Ведь уже пора…

   С тех пор в особенности этой характера Водянского не произошло решительно никаких изменений. Вот и бегал он по театру вдоль и поперек, разыскивая супругу, уже успев начать волноваться. Они договорились в тот вечер работать над Игоревской ролью Кирсанова – он, Игорь, должен был вжиться в образ, отработать свои реплики, а Кате следовало быть с ним рядом, помогать ему – как часто оно и происходило. Ну и где же она сейчас – жена? Куда запропастилась? 
   Всё бродил по театру Водянский, бродил и шнырил – и так минут с двадцать, но супругу впоследствии таки отыскал. Он заглянул во все комнаты, одни – заперты, в других репетировали, у Юрия Николаевича тоже заперто. Он смекнул наконец заглянуть в дамскую – туда, где пудрит носик женский пол, и вот оставалось ему до неё всего каких-нибудь пять-шесть шагов, как дверь дамской отворилась и оттуда медленной, грациозной походкой выпорхнула Катя. Она показалась ему какой-то взвинченной.

   - Игорюша! – пискнула она. Меж супругами давно уже устоялось подобное друг к другу обращение. Водянский называл жену Катюшей, а та его – Игорюшей. Ему это нравилось.
   - Вот ты, вот ты где! – залепетал Водянский,- я обыскался тебя всюду! Везде, везде смотрел! В малом зале, в большом зале, заходил и к Юрию Николаевичу! Нигде тебя нет!
   Катя уставилась на него смущенным несколько взглядом.
   - То есть как это заходил? – спросила она мужа.
   - Чего? – не понял тот.
   - Ты сказал, что… к Юрию Николаевичу заходил. Так таки заходил?
   - Заглядывал! В смысле… стучал, дёргал ручку! Закрыто там!
   - И что Юрий Николаевич? – как-то быстро, почти даже скороговоркой проговорила Катя.
   - А что Юрий Николаевич? Ничего. Говорю же – закрыто у него. Стало быть, отсутствует.
   - Ну да, ну да… - она сделала глубокий, глубокий вдох и жадно, с энтузиазмом выдохнула,- а ты где был?
   - Что значит – где я был? – недоумевал Водянский,- тебя ведь, тебя искал! Договорились же с тобой, что над ролью моей работать будем. А ты фить – и делась куда-то! Уйму времени уже потеряли! Лучше ты это мне скажи – где была? Я уже и волноваться начал.

   Катя подошла к мужу поближе, коснулась ладонью его щеки, а затем крепко-крепко обняла.
   - Не волнуйся, милый, не горячись,- она поцеловала его тут же в губы. Это был нежный, сладкий поцелуй – такой же чудесный, как и во все те годы. Водянский растаял, отдался этому поцелую и вмиг забыл о всех тех волнениях и тревогах, что испытал давеча, разыскивая жену. Она целовала его и целовала, ещё нежнее, ещё слаще – она похитила все его мысли, она почувствовала, что заставила его сердце биться чаще – ещё даже и чаще, чем во время недавней беготни по театру.

   Одна лишь мысль, а вернее сказать мыслишка – довольно, впрочем, странная, закралась тогда в его голову, прошмыгнула, протеснилась через забвенческое её обаяние – несчастный ли человек Журавлёв? Он всё пытался понять, рассудить тогда, в тот самый момент, и таки пришел к выводу, что да – несчастный. И неудивительно оно вовсе, неудивительно, ведь как же счастливым-то сделаться возможно, когда лишен ты такой светлой, такой славной радости, как любимая, родная жена? Журавлёв – он же птица вольная, для него брак – клетка, а серьёзные какие-то – более-менее хоть – отношения с женщиной – дело немыслимое. Он любить не способен. Он – сладострастник, он – разврат. «Ах, бедный, бедный ты, Стас,- думалось Водянскому,- лишен ты радости сердечной, нет у тебя жены дорогой. И где ты сейчас, чем занят? Эх, наверняка обнимаешься с очередной прошмандовкой…».

   IX

   Такую вот думу разгадывал тогда Водянский. Совпадение, не совпадение, а таки разгадал – прав, по большому счету, оказался. В ту самую минуту, когда Викторову сделалось дурно, а Водянский и Катя были заняты поцелуем, Журавлёв находился у себя на квартире в постели с очередной почитательницей его скромного театрального таланта, девицей лёгкого поведения.

   Девица эта была особой, казалось, совсем юной, едва только преступившей порог совершеннолетия. Как давно и как страстно мечтала она об этом объятии, об одном только малюсеньком прикосновении к своему почти что уже кумиру! Она была без ума от театра, без ума и от Журавлёва. Способностей особенных до этого дела она не имела, и после нескольких откровенно неудачных попыток попробовать себя на сцене, она смирилась с собственной бездарностью и твердо и окончательно решила для себя выйти замуж за театрала. И сколько знакомств, сколько свиданий случилось у неё с разными молодыми актёрами, да всё не то оно было, не то… И вот, в один прекрасный день – в один волшебный, вернее, вечер – увидала она в театре Грушевского парня – хорошенького такого, привлекательного молодого человека. Роль у него была не главная, на сцене он появлялся редко, но и редких этих его появлений на сцене хватило девице, чтобы влюбиться. Он покорил её, взволновал – наглым своим каким-то шармом, своей необузданностью. Необузданность эта присуща была ему и за кулисами – она это смекнула после,- передавалась и на сцене. Она влюбилась в него тотчас же, но влюбилась она не любовью, влюбилась она страстью. Вот эту-то страсть и разглядел в ней Стас, непреодолимое почувствовал желание со стороны девицы отдаться ему, быть с ним, принадлежать ему. Журавлёв был парень не промах и женского пола не чурался, а эта оказалась ещё и симпатичненькой. Она подошла к нему после спектакля, и они представились друг другу. В тот же вечер он познакомился с ней поближе. 

   Они встречались довольно часто – каждую неделю, а порой и дважды. Она оставалась у него на ночь, и он делал её счастливой. Счастливой, или безумной? Ах, какая, по большому счету, разница? Безумцем был он, если полагал, что такая девица может сделать его счастливым.
   Теперь же она лежала подле него – девчушка блистала перед ним своей наготой, стреляла в него озорными своими глазками, она лежала подле него и улыбалась. И вся она была такая довольная, такая радостная и цветущая, а он смотрел на неё, и ему хотелось разрыдаться. Изгиб её талии его не волновал, голые плечики не прельщали, и все те такие искренние и громкие восторги её о его таланте казались ему сущим и дурным вздором. Ну какой, какой из него актёр? Боже, да разве это талант? А если он и вправду так талантлив, как щебетала эта девочка, то почему же тогда Грушевский не давал ему главных ролей? И ведь ни разу! Ни единого! О, он больше не верил в себя…
   Все те амбиции, весь тот пылкий энтузиазм, что переполнял его сердце в начале его театрального пути, уже не являлись ему. Он всё терял в себе уверенность, утрачивал непоколебимость характера, волевой его нрав. Вот что творилось в Журавлёвской душе, и как искусно удавалось ему скрывать всё это от окружающих, закапывать глубоко в себе – вновь и вновь – так, чтобы никто не нашел.
 
   А ведь как хорошо всё начиналось! Он – молод и хорош собой, горд и полон энтузиазма, жажды славы, успеха, свершений; он – начинающий театрал, актёр, только-только делающий первые шаги на театральном поприще. Перед ним – весь мир, а главное – это уверенность в себе, в собственных силах и таланте, и бесконечное, непоколебимое стремление побеждать, делаться если не лучшим, то точно одним из лучших представителей его, как он сам предпочитал полагать, важнейшей и благороднейшей профессии. В каком-то смысле то, чем он занимался, с чем принял твердое решение связать свою жизнь, было даже не профессией – театр был не профессией, театр был призванием. Его, Стаса Журавлева, сам Бог призвал, дабы творить на сцене, радовать людей, дарить им незабываемые удовольствия от его театрального таланта и его безупречной, потрясающей внешности. Он был уверен, что красив, во всяком случае, он давно для себя это определил, а поводов сомневаться в своей правоте и удостовериться в обратном просто не было. Более того, эта его уверенность в том, что он хорош собой, без конца находила отзыв в сердцах и телах многих-многих барышень и девиц, что так не против, а порой очень даже выступали и за, когда дело доходило до амурных различных происшествий.

   Этот его юношеский энтузиазм, актёрские амбиции оформились впоследствии в полноценную причину его серьёзного неравнодушия к женскому полу – он стал падок на женский пол. Он постоянно замечал вокруг себя самых разнообразных девчонок, дам, барышень и женщин, и каждый раз, при всяком случае подобных встреч, в нём разгорался интерес к знакомству, желание как можно более близкого взаимодействия. Так и сложилось в жизни его, что единственными занятиями, которыми он на веку своем располагал, были театр и женщины.

   По началу, он добивался успеха – и не малого – на обоих фронтах, но чем больше он жил, чем старше становился, тем всё чаще замечал, как один его жизненный интерес вытесняет другой; вернее сказать было бы даже не о вытеснении из его жизни одного интереса другим, а о разительном отличии успехов в областях этих самых его интересов. Проще говоря, можно смело заключить, что в жизни Журавлева образовалась такая точка, где развитие и преуспевание в театре кончилось, застопорилось, исчезло, в то время как дела на любовном фронте шли как нельзя лучше, однако как ни метался, ни скитался он по девицам – от одной к другой, что называется,- а никакой любви, к слову, так и не обрел. Сложилось все таким образом, что когда он еще мог полюбить – он не хотел, а когда уже захотел – не мог. Да, Журавлев действительно таил в себе такое желание, хоть и тщательно скрываемое от окружающих, желание сердечной любви, желание домашнего уюта, что любовью этой сердечной, по его мнению, создавался.

   Он всё любил, любил женщин своим телом, а сердцем всё никак не получалось. Чем больше любило его тело, тем меньше шансов оставалось полюбить его сердцу. Вот и сейчас – лежал он подле очередной юной красавицы, распрекрасной и оголённой пташки – девочки, что и до двадцати годков своих ещё дожить не успела, лежал, и ничего не чувствовал. И всё в ней было хорошо – и личико, и тельце, и обаяние, и даже интерес один на двоих имелся, а ничего кроме безразличия, а порой и омерзения к ней в душе его не попадалось.
   Сколько же таких, как она, полеживали вот здесь, в этой самой постели, возле него, сколько же таких, как она, шептали ему о своей любви и волновали кожу нежностью прикосновений! Уже и счет вести он перестал.

   Период этот в жизни Журавлева выдавался крайне для него тяжелым и мучительным, он ощущал себя словно на распутье, стоящим сгорбленным, угрюмым, никому не нужным актёром, никому не нужным мужем. Он не верил Грушевскому, что вечно заливал ему уши своей сладкой, приторной песенкой о его, Журавлёвской, значительности, о его ценности в театре, о его выдающихся способностях; он не верил всем этим девицам, что постоянно заикались о своей к нему любви, верности и привязанности – он попросту не верил в их любовь. Не настоящим это всё, по его меркам, выглядело. Любовь эта виделась ему страстью, увлечением, расчетом – чем угодно, но только не тем, что в его воображении представлялось чем-то настоящим, неподдельным, искренним. Никто не мог полюбить его, и самому ему поступить таким же образом по отношению к кому-то не получалось – взаимность. В театральной же своей деятельности он всё больше и больше разочаровывался – давненько уже поселилось в нем ощущение, терзающее его днями и ночами осознанием собственной ущербности, непригодности к этому делу. И ничего поделать с собой он не мог – не удавалось, да и зачем? Он был еще так не стар и так молод, а уже и отчаявшимся и почти даже несчастным. Что делать ему с жизнью своей? Как быть с окаменевшим сердцем? Куда деться без какого-либо пусть и самого маленького талантика, без мелкой хоть какой-то способности? Пусть и не в театре, но где-нибудь! А если не в театре, то где? Что он умел? Соблазнять и обольщать девиц? О, в этом он был мастер! Это дело плевое, тем более, что часто никого соблазнять и обольщать вовсе и не надо – сами соблазняются и обольщаются. Он – первоклассный любовник и дрянной актёришка – таково было в тот час его убеждение.

   Он всё думал об этом, размышлял, во всё то время, пока та юная, остроглазая барышня обдавала поцелуями его тело. Боже, как же он все-таки несчастен! Как одинок! Ему вдруг сделалось так грустно, так гнусно и гадко на душе – крепкий и беспощадный удар отчаяния ощутил он во всем своем существе. Он был зол на себя и свою жизнь, он роптал и боялся – себя, своего настоящего и будущего. Ему захотелось забыться, прогнать прочь всю эту тоскливую свою мысль, закопать хоть на время, отложить на потом, до завтра; ему захотелось забыться: он приобнял за плечики свою молодую поклонницу, жадно внюхался в её шелковистые волосы, провел рукой по её нежной, гладкой спинке, поцеловал в шею и тут же, в мгновение ока, не дав ей и возможности сообразить, подарил ей ещё любви – мнимой и до жути прохладной. Девица осталась довольна.

   X

   Водянский вместе с женою таки сделали то, что собирались – в роль Кирсанова Игорь, как считали он сам и Катя, вжился, у него неплохо получалось, он был уверен в том, что этот персонаж ему всецело подходит – недаром же супруга его похвалила! Осталось теперь вытянуть похвальное словцо из Юрия Николаевича, а в идеале и из других участников спектакля. Ох и любил же Водянский похвалу! Страшно любил. Каждый раз, как услышит лестное словцо в свой адрес, так и расцветет, так и раскраснеется. В самолюбии ли всё дело, или в неуверенности в какой в себе – сказать трудно, Водянский и не желал копать так глубоко – он просто хотел, чтобы его хвалили. По делу или по лести – это уже вопрос маловажный и разницы особой для него не представляющий.

   - Молодец, Игорюша, здорово же у тебя получилось! – заключила Катя.
   - Возможно… - заулыбался тот,- теперь бы ещё не оплошать на совместной репетиции.
   - О, у тебя всё обязательно получится! Грушевский будет в восторге! Несомненно, Кирсанов – это твоя роль!
   - Да, персонаж этот мне действительно подходит,- на физиономии своей он попытался выразить всю ту возможную скромность, которой владел,- думаю, что и спектакль получится отличный.
   Катя весело кивнула. Роль в постановке ей не досталась, но её это ничуть не расстраивало: во-первых, она вот-вот примет участие в другом проекте, не так давно Юрием Николаевичем предложенным, а во-вторых, радость мужа, его довольство собой и явная, нескрываемая любовь к ней умиляли и успокаивали.

   Трудным ей представлялось определенное какое-то заключение вынести о чувствах её к мужу. Кругом не сыскать было ни одного человека, сомневающегося в её к нему любви, уважении, преданности. Уверен твёрдо во всем этом был и сам Игорь. Уважать-то мужа она могла – это она наверно знала, но вот с любовью и преданностью не всё казалось таким ясным. Любила ли она своего мужа? Должно быть, любила, как же иначе? Ведь они столько лет вместе! И пуд соли разделили совместно, и всё то через огонь, то через воду – и в горе, и в радости ютились друг подле друга. Всё это было меж ними, было – и совместная длительная история, красивая история, местами очень даже и романтичная, трогательная, ценная… Для неё ценная – несомненно – с трепетом и улыбкой вспоминались ей все те юные их денёчки, нескончаемые часы радостной влюблённости, смеха, приятных историй. И всё так волновали весело её сердце все эти воспоминания, оставляя в душе нежное послевкусие, так отрадно и здорово было ей прокручивать в голове то счастливое время, когда они с Игорем отделились от всего мира, сбежали от него, скрылись, утаились в своём собственном, маленьком, но таком славном и безопасном мирке. Мирок тот был воплощением их влюбленности, их любви, их взаимности – как любили они друг друга, как лелеяли! Так сладко ей было любить своего молодого человека, а позднее жениха и мужа, так сладко, что теперь, по прошествии всего того времени после вступления их в супружество, не иначе как горько ощущала она себя. Горечь досады, разбитости, нравственной какой-то усталости камнем лежала на её сердце – та гармония, что годами соединяла их души, была нарушена – она это чувствовала,- гармония эта была разбита, пусть не вдребезги, но серьезным неким расколом повреждена. Так что же любовь? Что преданность? Притаились ли где внутри неё они – эта любовь и преданность? Любила ли она своего мужа, Игоря Водянского, сейчас, теперь, сегодня? Не вчера, не в светлом и радостном их прошлом, а именно в настоящем, реальном времени? Сохранились ли меж ними прежние чувства – вся та нежность и верность, весь тот трепет, испытываемый ими при одной только мысли друг о друге?

   Глядя на мужа, Кате казалось, что в его отношении к ней не изменилось ничего, ни на одну капельку, ни на чуть не охладело его сердце. Она знала, как сильно он любит театр – она это знала, но в то же время чувствовала, да, она чувствовала, что любовь его к ней всё равно сильнее, несравнимо острее и горячее, преданней. Вот и снова о преданности. Он был предан ей – это очевидно. А она? Как называлось то, что тревожило её сердце? Находится ли там и по сей день место ему – первому человеку, которого она когда-то полюбила? Она всё терзалась, мучилась в попытках разрешить этот сложнейший, волнующий её вопрос, этот проблемный вопрос: первый ли он, её Игорюша, и единственный? Или просто – первый? Боже, Боже, как же тяжело это, невыносимо!

   Что такое любовь? Что за явление? С заботой оно как-то связано, с привязанностью, или со страстью? Если со страстью, то получается, что ни о какой любви речи и быть не может. Никакой страсти не было вовсе – во всяком случае, с её стороны уж точно. Забота, привязанность? Это возможно. Но что же делать, если ты долгое-долгое время любишь человека, с трепетом и нежностью к нему относишься, а потом, в один прекрасный день, вдруг, случается с тобой что-то такое, что будоражит всё твоё существо, волнует кровь, происходит, к примеру, какая-то встреча, встреча, что заставляет усомниться, задуматься: а любовь ли это была со мною во весь тот час? Что, если осознаешь ненароком, понимаешь, что вовсе и не любовь творилась в душе твоей всё то время твоей жизни, что ты добровольно посвятил своей, казалось бы, половинке, своему единственному? И вот это осознание, это чудовищное понимание, ледяным душем спускает тебя на землю, открывает глаза, и ты слышишь в своей голове, глубоко-глубоко где-то, но очень отчетливо, громкий шепот, твердящий: нет, душенька, не любовь то была вовсе, не любовь, а любовь она вот же, здесь она, сейчас, настоящая, поди, протяни руку, коснись её! И ты начинаешь в это верить, твердо и непоколебимо, однако в душе своей, несмотря на всю эту свалившуюся невесть откуда очевидность, ты начинаешь различать, разглядывать одно маленькое «а что», одно малёхонькое сомнение; сомнение это есть сомнением касательно собственной правоты, своей убежденности в положении вещей, в свои чувствах. И ты спрашиваешь себя: а что, если это не любовь? То есть это самое, новое, нагрянувшее. Что, если это именно страсть, а страсть – не любовь? А может, следует оглянуться назад, на ту заботу, на ту привязанность? Как всё это гадко, как скверно, как запутано…

   Кате казалось, что она бредит, запутавшись в паутине не имеющих конца размышлений, сомнений, казалось, что она мучает себя даром, мучает понапрасну. «Может, ну его? Что об этом думать? Жить бы сегодняшним днем, а завтра – будь что будет»,- гадалось ей.
   Она старалась собраться с мыслями, отогнать прочь от себя всё дурное и волнительное. Лучше бы ей ещё разок похвалить своего мужа.
   - Ты, Игорюша, умничка,- машинально произнесла она. Слова эти сорвались с её уст как бы сами по себе, она их, должно быть, сама и не расслышала, не ведала о том, что ей сказал сейчас муж, что ответил на это. Она вновь утопала в своих размышлениях, в своих грузных, томных думах, она не в силах была поддерживать беседу, что её муж, кажется, намеревался затеять.

   Ей было гадко, гадко на душе – что-то очень нехорошее, непоправимое даже, случилось уже, произошло мерзкое, неправильное – она была теперь убеждена в этом. И кто же, кто же всему виной? О, она винила себя… Зачем же, зачем это так тревожит её? Неужели заслужила она такие мучения? Много-много ещё какие мысли проносились в голове её, всё разными и разными чувствами отзываясь на сердце, но суждено было этим мыслям прерваться, а чувствам смениться другими.
   Как раз тогда, когда Игорь повторил по просьбе рассеянной и задумчивой жены свой вопрос, в комнатку ту, где проходила их небольшая репетиция, заглянули. Во всей своей зрелой красе и мужественности выросла на пороге фигура Юрия Николаевича. Катя покраснела.

   - И как вы тут? Дорогие мои! – он выглядел веселым до безобразия, губы его растянулись в улыбке, а глаза поблескивали,- я тут домой собирался, вижу – свет горит, так, думаю, и зайду, поздороваюсь! Ну, как процесс, что называется, репетиционный?
   Водянский посматривал на него удивленным, опешившим слегка взглядом. Катя не глядела в его сторону вовсе.
   - В общем, знаете, неплохо,- нашелся таки с ответом Игорь,- роль мне подходит. А вы чего здесь, позвольте спросить?
   - Работа, милый мой, работа! Кипит! Оно-то и дома можно, конечно, заняться чем-нибудь таким, но тут уж как-то продуктивней выходит. Да и потом, кто сказал, что театр – не мой дом? Моё детище! Ха-ха-ха! – захохотал Грушевский.
   Водянский почесал затылок, глянул, было, на жену, а затем взглянул вновь на Грушевского.
   - А я думал, вы сегодня отсутствуете. Даже в кабинетик ваш стучался – заперто было,- сказал он.
   - В самом деле? О, заперся я, видать, чтобы спокойней работалось. Уже и не помню!
   - Странно. Вы ведь обычно не запираетесь.

   Юрий Николаевич потерял на мгновенье свою улыбку, поймал было какую-то мысль, затем заулыбался и заговорил вновь.
   - Ай, сдался тебе мой кабинет, Игорёк! Может, заперся, а может, и нет – пёс его разберет! – он повернулся слегка к выходу,- пора мне, ребятушки, отдохнуть бы. Да и вы не засиживайтесь. Поздно уже! Жду вас во вторник на совместной репетиции. Чао!
   И он удалился.
   Непонятные какие-то, сумбурные чувства посеял Юрий Николаевич в душе Водянского. Уж больно радостным тот ему показался. «Чего скалил зубы? – думалось ему,- обычно не скалит зубы. Всё ходит угрюмый, чернее тучи, а тут зубы скалит».
 
   Между Водянским и Грушевским установились теплые, почти даже дружеские отношения, однозначно: Юрий Николаевич – его наставник и большой приятель. Игорь был в этом уверен так же твердо, как и в том, что его жену зовут Катей, но тогда, в ту самую минуту, когда он увидел лицо Грушевского, показавшееся в дверном проеме, его посетило новое какое-то, слегка волнительное ощущение.
   - Дивный он сегодня. Ты не заметила? – обратился он к жене,- и откуда взялся? Заперся у себя. Странно…
   И он вдруг сделался задумчивым, а лицо его приняло угрюмый несколько вид. Катя взглянула на него и ужаснулась. «О чем это он думает? – пронеслось в её голове,- чего нахмурился?»

   Он было хотел что-то сказать, но губы его успели только слегка приоткрыться, не издали ещё ни малейшего звука, а только втянули лёгонько крохотный глоточек воздуха, как Катя кинулась ему на шею, крепко-крепко стиснув его в своих объятиях, как давеча в коридоре, и поцеловала его со всей своей нежностью, ласково и чувственно.
   Неожиданным совсем выдался для Водянского этот поцелуй. Ещё там, возле дамской, перед тем, как отрабатывать роль, глубоко в душе у него назревал вопросец: что это Катюша? Хм, целует… Ведь подобное в их взрослой уже, супружеской реальности было редкостью – такие приливы чувств со стороны жены уже почти и позабылись ему. Со времен их юности, их первой, такой трепетной и чуткой влюбленности, поцелуи меж ними и всякие объятия утратили свою прежнюю частоту и чувственность, а тут вдруг такая волна…
   Чудной ему виделась супруга в тот день, чудной. Он подумал об этом чудачестве своей Катюши ещё раз или два, а потом тот поцелуй, что у них происходил, сделался для него так сладок, так волнителен, что он позабыл обо всём на свете, отдался полностью этому поцелую, таял и растворялся в нём.

   XI

   Как и предполагалось, первая совместная репетиция постановки на роман Чернышевского состоялась во вторник – Грушевский предоставил всем пару дней отдыха перед началом серьезной, скрупулезной работы над новым проектом. Проекты – именно так называл он все те сценарии, постановки, к коим прилагал руку.
   Его внимание было преимущественно уделено трём лицам – тем актёрам, которым достались главные роли, а значит Водянскому, Луизе и Викторову. Длилась репетиция довольно долго, а для кого-то, может, и нудно, несмотря на то, что театральный процесс всем приносил огромное удовольствие. К Водянскому никаких вопросов или претензий у Юрия Николаевича не оказалось – ему, с его мудрым, опытным глазом, сразу стало понятно, как прекрасно подходит Игорю роль Кирсанова, и как здорово и натурально он в неё уже успел вжиться; Луиза и вовсе – как всегда – заслужила самых выдающихся и великих похвал, она была блистательна и неподражаема: весь текст знала почти наизусть, а играла так, что хотелось подорваться с места, наблюдая за её ролью, и в ликовании и очарованности восторженно прокричать, проорать на весь зал: золото!

   Слушал её реплики Юрий Николаевич, смаковал тот волшебный тембр, коим её щедро снабдила природа, и глаза его горели огнём, а рот всё открывался ненароком. «Вот она,- думалось ему,- великая актриса современности. Жемчужина!»
   Он всегда относился к ней предвзято – в хорошем, лучшем смысле этого слова,- с самого первого дня их знакомства, а впоследствии, с того самого момента, как она стала частью его театра и по сей час, он снова и снова записывал её в свои любимицы. Она была для него фаворитом, номером один, и навсегда, как он считал, должна была остаться для него на самой вершине.

   Хвалил Грушевский в тот день Луизу, всё хвалил и нахваливал, самыми теплыми и славными комплиментами одаривая, и завидовал ей Водянский, хоть и его похвальное словцо не обошло стороной. Короче говоря, остался батенька доволен проделанной «домашней» работой своих подопечных – это касалось не только исполнителей ролей Кирсанова и Веры Павловны, но и остальных, второстепенных персонажей. В общем, всех. Кроме Викторова. К превеликому удивлению Юрия Николаевича, один из лучших его актёров не справился со своей ролью – игра его казалась наставнику очень вялой, третьесортной, посредственной. Он держался совершенно неубедительно, неестественно, и жалко смотреть на него даже было. Вообще, на нём в тот день как-то не было лица, он был явно не в духе, хмур и рассеян. Это-то и взволновало Грушевского.

   - В чём дело, Серёжа? – обратился он к нему,- ты что, перепил? Или не выспался?
   Викторов поёжился, слегка, может, и понервничал, а затем ответил лёгким неким дурачком:
   - Я в порядке. Никаких проблем.
   Юрий Николаевич наигранно хохотнул.
   - В порядке? Ха, он в порядке! Как вам это нравится! Серёжа, ты себя вообще слышал? Как ты играешь?
   - А как я играю? – всё недоумевал будто бы Викторов.
   - Как кретин! Извини меня, но ни черта у тебя сегодня не клеится! – прикрикнул Грушевский.
   - Я стараюсь…
   - Нет! – он ещё больше повысил голос,- ты не стараешься! Летаешь где-то в облаках! Ты же у меня один из лучших! Профессионал! Не тебе мне рассказывать о том, что такое настоящий актёр! Вот всегда, всегда ты при мне был настоящим, удивительным, первоклассным артистом! Всегда! Но сегодня ты так плох, что мне хочется заматериться! Или заплакать. Что, что с тобой стряслось?

   - Не знаю… - пробубнил каким-то охрипшим голосом Викторов,- должно быть, сегодня мне не здоровится.
   - Не здоровится? Не здоровится! И слышать ничего не хочу про это твоё «не здоровится»! Журавлёв вон – температурил давеча жутко, а на сцену вышел! И сыграл. А он, между прочим, второго плана работник у нас. А ты? Ты-то? Лицо театра, можно сказать! Луизочка, без тебя, конечно, никуда, не смотри на меня так, своими кошачьими глазками! Тебя я люблю! Тебя все любят! Но Серёжа! Сереженька-то наш Викторов что? Такого полёта птица! Ты прекрасный актёр, Викторов, просто чудо, но сегодня играл, как дерьмо! 
   Сергей выслушал его молча, не перебивая – выглядел он задумчивым и немного, казалось, оживился.

   - Я исправлюсь, Юрий Николаевич! Честное слово! Просто сегодня не в форме,- ответствовал он.
   Слова Викторова подействовали на Грушевского приятным бальзамчиком, он успокоился, вдохнул и выдохнул несколько раз, даже слегка улыбнулся.
   - Конечно, исправишься. Исправишься! А не то не выйдешь на сцену! – дружелюбно выстрелил он.
   - Что же вы такое говорите-то? – вставил Водянский,- кто же, если не Серёжа?
   - А вот возьму, и приглашу на роль Лопухова Журавлёва! Он как пить дать согласится! Ещё и стараться будет! – парировал Юрий Николаевич.
   - Пха! – прыснул Водянский,- Стасик наш актёр, конечно, хороший, и даже старательный, но куда ему до Серёжи? Ещё и на главную роль, на Лопухова!
   - А вы вот сейчас любопытную вещицу высказать изволили,- послышался голос Луизы,- о настоящем каком-то актёре рассуждать взялись. Что же это, по-вашему, Серёженька – не настоящий актёр?
   - Луиза, не начинай… - нахмурился Водянский.

   Склонность Луизы ко всякого рода болтовне и различной полемике всем в театре была хорошо известна – порой это было желанно и очень кстати, но иногда казалось совсем не к месту.
   В тот день Водянскому явно не хотелось вдаваться в какие-либо рассуждения или споры – он норовил поскорее закончить репетицию и вернуться домой к своей Катюше. Его приглашение на репетицию она отклонила, что несколько Игоря озадачило. Вообще, в последние дни она сделалась какой-то странной – могла подолгу молчать, по пол дня ни слова не роняла, а могла и на шею к мужу броситься – вследствие, как ему виделось, какого-то внезапного любовного наваждения. Странной сделалась его жена, странной. «Почти, как Серёжа сегодня,- думал он».

   - Луизочка,- отвечал Юрий Николаевич, совсем не то я хотел сказать! Совсем не то.
   - А что же вы хотели сказать? Что имели ввиду?
   Грушевский отпустил в её сторону парочку хорошо скрытых, но явно укорительных взглядов, вызвал на лице своём едковатую ухмылочку и сказал:
   - Я всего лишь пытался призвать нашего Серёжу к ответственности и к знанию дела. Ведь что делает актёра – артиста! – настоящим?
   - И что же? – вопросительно уставилась на него Луиза.
   - Это я тебя, дорогуша, спрашиваю! Что?
   - Ну, что, что? То! – Луиза смотрела на него озадаченным и оскорбленным каким-то взглядом,- вы взялись про артистов настоящих рассуждать, вы и отвечайте на свой вопрос.
   Грушевский улыбался.

   - Да ответственность и знание дела и делают артиста настоящим! Серёжа ведь наш - талант? Талант! Безусловно. Дело своё, стало быть, знает. Ответственен? Ответственен! Но сегодня почему-то сплоховал. Что ж, случается…
   - Ничего, ничего! – отвечала Луиза,- вы, Юрий Николаевич, Серёженьку нашего не ругайте! Новая роль, понимаете… С кем не бывает! Я помогу ему, помогу! – она перевела взгляд с Грушевского на Викторова и продолжила щебетать,- Серёженька, солнышко, ты не расстраивайся, у тебя всё получится! Ведь ты – Викторов!
   - Я и не расстраиваюсь,- сухо и холодно, но не без доли некоторого смущения ответил Серёжа.
   - Вот и славно! – воскликнула Луиза.

   Юрий Николаевич прошел вдоль сцены, осмотрел всех вокруг, одарил своих подопечных несколькими мелкими улыбочками, специально, казалось, растягивая затянувшуюся паузу, всё молчал, молчал, аж покуда не заговорил вновь.
   - Да, у него непременно всё получится. И ты, Луизочка, ему в этом поможешь. Следующая репетиция послезавтра, а до тех пор – шлифовать роли! Луиза и Серёжа в паре, остальным можно поодиночке! Всё, концерт окончен, все свободны! Жду вас в четверг в наилучшей форме! Серёжа,- он указал на него и пальцем, и взглядом,- тебя это особенно касается.
   Викторов молча кивнул.

   XII

   Ни единого раза за всю историю театра Грушевского никто не осмелился ослушаться Юрия Николаевича – для всех и каждого он являлся главой, командиром, указаниям которого необходимо беспрекословно следовать. Это-то и смутило Викторова, когда он понял, что ему предстоит ещё одну репетицию провести наедине с Луизой – пойти против воли Грушевского означало ослушаться, а значит попасть в немилость. Этого он сделать не мог, да и не хотел. Не хотел он и наедине с Луизой оставаться, но это его нежелание личной, отдельной от всех аудиенции с первой красавицей театра исходило – абсурдно, напротив – из крепкого его, явного желания видеть её, смотреть на неё, любоваться ею.

   Он хотел быть с нею рядом, как можно ближе, как можно дольше, и это пугало его. Не только в глубине души его таилось некое к ней влечение, но уже и на самой её поверхности, на оголенном и уязвленном сердце. «Разве имею я право чувствовать то, что чувствую? - терзал он себя часами,- какая дурная, скверная ситуация!»
   Он не мог не думать о ней, после того вечера, после того бежевого свитерка, тех бордовых штанишек – его сердце билось чаще каждый раз, как закрадывалась к нему в голову она – это прекрасное и ужасное существо. Ему казалось, что то были признаки беса, притаившегося внутри него, что под видом сердцебиения колотил что было мочи по его хрупкой и волнующейся душе.

   Как же он нынче встретится с ней, как проведет репетицию? А ведь они уже условились о времени встречи! То было время вечернее, время среды, время его падения. Устоит ли он перед её очарованием в этот раз? Суждено ли ему стать птицей павшей, запятнанным, неверным мужем? Или таки по силам преодолеть ему все эти стенания, преодолеть тот соблазн, что рысью ворвался в его жизнь? Не спросив и позволения…

   XIII

   Они встретились около шести – Луиза заранее раздобыла им комнатку, о чём и сообщила Викторову. Он направился прямиком туда – со смятым сценарием под мышкой и холодными, затвердевшими руками. Комнатка та была небольшого размера, на втором этаже театра, то была одна из многих подобных комнаток, комнаток общих, предназначенных для актёров, для репетиций в маленьких группках. Освещение в ней было не очень ярким, но и не тусклым – достаточно ярким для того, чтобы читать реплики, без проблем и трудностей проводить репетиции.

   Был в той комнатке журнальный столик, несколько стульчиков, кресел, был и диванчик. Диванчик тот был не маленький, очень удобный, мягкий, приятный. Луиза расположилась на нём, в ожидании своего напарника. В одной руке у неё был листок с её репликами, с репликами Викторова, а в другой руке чашка уже не горячего, но ещё и не холодного эспрессо – она любила кофе, очень любила, почти так же сильно, как и театр. Она так и не допила этот кофе – за несколько глотков до дна той белесой чашечки, в коей мирно покоился её любимый напиток, дверь в комнатку отворилась, и она увидела перед собой Викторова – бледнолицого, смущенного чем-то, бедного Серёженьку.
   Вид его озадачивал, в равной степени и умиляя. Он нравился ей, он был ей приятен и привлекателен, как и многим другим женщинам, но в отличии от всех остальных она чувствовала свою над ним власть, всем нутром своим, всем существом ощущала искорку, что всё ярче и ярче виделась ей меж ними. Та искорка превращалась вдруг в лёгкий огонёк, в её талантливом воображении, а затем и в пламя, бурно бушующее и негасимое.

   Они поздоровались, он окинул её слабо скрываемым взглядом, как бы нехотя, между прочим, а на деле с большим интересом, с жадностью упиваясь волнительным наслаждением. Он больше не думал о бежевом её свитерке, о бордовых штанишках – она заставила его забыть о них. Теперь перед ним было новое, невиданное и незнакомое ему прежде соблазнение. Соблазнение это было в её чёрных, загадочно затемняющих миловидную кожицу на пухленьких, но не толстых ножках колготках, длинненьких, но в меру; оно было в её слишком миниатюрной юбчонке, что казалась ему издевательством – издевательство это только слегка прикрывало её румяные ляшечки, а то всё колготки, колготки… Её фигура блистала изяществом, ещё большей идеальностью, чем обычно, а оформлена она была с таким приятным, сладким вкусом. Та красная облегающая рубашонка, что кинулась ему в глаза при входе, виделась ему очень вкусной, а те меленькие, кругленькие три пуговки, коими был расстегнут самый её верх, казались ему ещё вкуснее. Он мог видеть её чудную, оголенную шею, а приблизившись, ощутить и аромат, исходящий от неё – аромат тот был ароматом её собственным, ароматом той самой миловидной кожицы, что привлекала его, так сильно интересовала, а ныне и вовсе – сводила с ума. Её глазки стреляли игривостью, губки блистали нежностью, а волосы так славно полеживали на её плечах, шелковистые…

   Нельзя сказать, что они не репетировали в тот вечер. Реплики Викторова они проработали, у него даже стало неплохо получаться, но как раз тогда, когда оставалось совсем немного, самую чуточку, всего лишь малёхонькую горсточку слов обыграть, рассказать, отрепетировать, та искорка, что так явственно чувствовалась Луизой, засверкала лёгким огоньком, и в ней замелькало желание, непреодолимое и определенное, желание как можно скорее, но медленно, наслаждаясь каждой полусекундочкой, обратить этот огонёк в бушующее бурно и негасимое пламя.

   Он оказался так близок к ней, так рядом, что ощутил на себе её дыхание, а вместе с тем и своё сердцебиение – того беса, колотящего огненным молотом его уже поверженную душу. Он смотрел на неё, и ему хотелось закрыть глаза, прикрыть их от удовольствия, он протянул свою руку, коснулся её щеки, и всё нутро его продрогло, он больше не владел собой, он не принадлежал этому миру, он принадлежал только ей, Луизе, этому соблазнению – сладкому аж до приторности, но безусловно волшебному, почти что сказочному, фантастическому. И прежде, чем забыться в её объятиях, он успел подумать: «а почему бы и нет?»

   Её объятия ласкали его тело, обжигая при этом душу, а каждая секунда их близости отзывалась в нём всё большим и большим счастьем. Ему хотелось наслаждаться им, этим счастьем, как можно дольше, как можно чувственней, до тех самых пор, пока он, взлетев до невозможных для него прежде высот, не падёт сгоревшим фениксом вниз, совсем вниз, как можно ниже, ниже самой Земли, не сорвётся тяжелейшим камнем, не освободит наконец то невыносимое, гадкое существо, что с таким усердием, с такой страстью колотило мнимым сердцебиением его изъеденную душу, его побеждённую душу, душу падшего человека. Аж до тех пор хотелось ему наслаждаться этим счастьем, пока оно не сделается несчастьем, а его восторг и наслажденье не обратятся в муку и страдание.

   XIV

   В тот вечер, в среду, уже после того, как на небе замелькали своим ярким и холодным свечением бесконечные звездочки, в театре Грушевского, в маленькой, но уютненькой комнатке, Сергею Викторову было суждено стать неверным мужем.
   И невозможно представить, что творилось на сердце у бедной, встревоженной супруги его Танечки – простой, неприметной учительницы, что впервые за всю свою жизнь не дождалась мужа с работы. Его не было дома в девять, хотя он обещал вернуться к девяти, не явился он и к полуночи, а сердце Танечки ёкало всё чаще и чаще… Не сомкнула глаз во всю ту ночь бедная, взволнованная Танечка – как горячо терзалась её душа, как горько плакали глазки! Она никогда не любила его работу. Ах, как страшно ненавидела она театр! И как сильно влюблена была в мужа…
   С каждым годом он всё реже и реже бывал дома, а она всё чаще и чаще плакала – от пустой квартиры, от любви к супругу, в одиночестве… Их чувства были взаимны – да-да, она знала это! Они были взаимны, они были давно… Как счастлива она была, как радовалось её сердце, когда муж её обнимал, дарил ей такие теплые, искренние поцелуи, чудесные, задушевные беседы! Она привыкла засыпать вместе с мужем, подле любимого, в тепле, в уюте.
   «Где же ты, Серёженька?- молила она Небо,- отчего ты не дома? Боже, что-то случилось, что-то определенно случилось… Боже, что же случилось?» И в голове её проносились всё страшные, пугающие картины: раненый муж, страдающий муж, похищенный муж, убитый муж. Больницы, улицы, морги – сознание её переворачивалось и отравлялось от одной только мысли, от одного только маленького допущения, что она больше не увидит своего мужа живым. Она верила твердо, что с Серёжей случилось что-то нехорошее, что-то дурное, что Серёжа страдал, мучился, истекал кровью, звал на помощь. Ведь никогда, никогда прежде не оставлял он её одну, без предупреждения… Иногда он уезжал со своим театром – на несколько дней, на неделю, но она знала об этом, он ставил её в известность, и хоть и мучилась она всё то время, пока муж гастролировал, но душа её была спокойна, была на месте. А сейчас…
   «Бедный, бедный ты мой Серёженька… Где же ты, любимый? Чего не идёшь домой?» Она всё ждала и ждала его, всю ночь, каждую минуту рисуя в своём разыгравшемся воображении страшные, ужасные картины. «Серёжа страдает, чует моё сердце – ему плохо».
   Чёрная, холодная ночь сменилась свежим и светлым утром, и утро это унесло все её терзания прочь. Танечка дождалась своего мужа – он встретил её на рассвете бодрым, весёлым взглядом. И обнимала она его крепко, и целовала, и на сердце погибла тревога, и стало спокойно и радостно. И любила Серёжу Танечка, очень любила, и совсем не ведала, что любви её он более не заслуживал.
   Любила она его ласково, любила горячо - так, как и Водянский любил свою Катюшу – наивно, доверчиво, слепо.



Юриус Марийский

Отредактировано: 15.11.2019

Добавить в библиотеку


Пожаловаться