Простолюдинка и принцесса

Глава 1. Работай над чужими ошибками и не допускай своих

«Я убит подо Ржевом,

В безыменном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,

Я не видел той вспышки, —

Точно в пропасть с обрыва —

И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире,

До конца его дней,

Ни петлички, ни лычки

С гимнастерки моей.»

А.Твардовский «Я убит подо Ржевом»

Работай над чужими ошибками и не допускай своих. Не знаешь, как ошибки допускать? Ничего, тебе помогут и покажут… особенно если ты этого не хочешь.

Я сидела на кровати, стоящей около окна, скрестив руки на груди и закинув ногу на ногу. С этого места мне была видна вся квартира, вернее, всё, что в ней происходило, — а эта поза казалась мне особенно наглой.

Мне уже давно надоело сидеть здесь, хотелось уйти или хотя бы поменять положение, — но мне казалось, что таким образом я бы признала своё поражение, подписала капитуляцию. А в нашей семье такого не прощают, как и многое другое. Интересно, каждая семья похожа по сути на волчью стаю — или только наша? Спрашивать я об этом, разумеется, не буду. Сама догадалась, узнаю, осмыслю — а потом решу, что мне с этим делать. Мне уже девять лет, я уже большая.

Сидеть уже надоело, хотя я таким образом, по сути, наказала сама себя. Сегодня меня никто наказывать ни за что не будет, — в стане врагов раскол, и мир в семье закончился. Мне это нравится.

Моя семья временами настораживала меня с раннего детства, хотя я безумно любила всех своих родных и близких; как впоследствие показала жизнь, с теми, кого я так сильно любила в детстве, впоследствие происходили самые неприятные дрязги. Ну… короче, если отбросить в стороны всякую сентиментальность и не ныть, потому что ной-не ной — всё равно не поможет — именно с теми, кого я сильнее всего любила в детстве, впоследствие был более болезненный и медленный раскол, ведущий к окончательному разрыву всяких отношений, и прежде всего любовно-родственных.

Разбитую посуду не склеишь, — да я и не хотела, ещё со времён беззубого и нежного детства показывая подлежащие искоренению качества, больше присущие не созидателю-хорошей девочке, а мастеру-ломастеру. Так меня раньше называли; таким же мастером я осталась навсегда. без ложной скромности скажу, что я стала и всегда оставалось мастером своего мастерского дела.

Там, где остальные, послушные и хорошие дети пугались, начинали просить прощения или хотя бы просто плакали, стремясь к взрослому будущему, где они будут делать всё для того, чтобы быть «хорошими» и чтобы их взамен на это (по)любили, — я замолкала, затаивалась и, очевидно, потихоньку копила злобу. В любом случае, взрослые потом любили в дело и не в дело рассказывать, якобы я бы ответ на какое-то замечание или наказание не плакала, а только затаивалась и внимательно пристально смотрела. Не знаю, что здесь такого интересного, смешного или просто умилительного.

Лично меня маленький ребёнок с таким поведением насторожил бы. Не в том плане, что он какой-то больной — а в том, насколько он может оказаться себе на уме. На момент событий, правда, ещё на уме маленьком и детском, но из которого уже сейчас ясно, что и у кого вырастет. Ну и, как следствие, недобрым по своей натуре, как ни гунди ему потом о всяком там всепрощении, христианском смирении, неудобном для своего «носителя», и помощи всем, кто в ней нуждается, но лично нас ни о чём не просит.

Что-то мне подсказывало, что злость и все её производные, — как фонетические (я всегда догадывалась, что хорошие маленькие девочки такие слова говорить не должны, а то они перестанут быть хорошими и их, как следствие, накажут), так и практически-прикладные, применимые на практике, — это не то, что хотели бы видеть окружающие меня взрослые, но что, тем не менее, поможет мне в жизни.

«Ишь ты какая! Нельзя так делать! Нельзя делать больно своей мамочке!» — когда-то давным-давно сказала мне мать, когда я, будучи ещё грудным младенцем, у которого резались первые зубки, а потому чесались дёсна, сосала грудь и укусила её за сосок.

И, не долго думая, моя мать шлёпнула младенца, — по её собственным рассказам, довольно ощутимо. На мне тогда был только тонкий марлевый подгузник, обёрнутый снаружи маленькой фланелевой пелёнкой, — дело было после купания, а у нас с матерью был уже в то время моцион. Впоследствие она так часто рассказывала и мне, и всем желающим услышать эту историю, что мне ещё с детства казалось, что я отлично помню, как тогда всё было. И я помню, как легко и приятно было моему тогда ещё маленькому и стройному телу с нежной бархатистой кожей, не требующей постоянного и каждодневного ухода, который почему-то никогда не оказывал на неё должного результата, — и как приятно было попке, аккуратно и любовно обёрнутой только кусочками ткани, прямо как у Евы в первое время после изгнания из Рая, когда приговор был уже озвучен, но погода в Раю и в его окрестностях ещё не испортилась.

В одежде тогда присутствовал минимализм, — ещё и потому, что друг друга первые люди всё-таки не стеснялись, а Бог, как ни крути, всё равно и так и так уже видел их голыми и со всех ракурсов. Так что это всё змей-гурман им всякую ерунду наплёл, первые люди к ней ещё не привыкли, — ни доверять чужим и первым встречным, ни скрывать что-то от того, кому ещё вчера могли рассказать всё, что угодно, хотя бы во время той самой дневной прогулки. И ещё, — я так и не поняла, откуда змей мог узнать хоть что-то про яблоко: змеи ведь яблоки не едят? Ага, а ещё они не разговаривают. Может, раньше они и разговаривали, и яблоки ели.



Отредактировано: 25.06.2024