Рафика тогда почти сразу увезли в госпиталь на трясущемся УАЗике, как, в прочем и меня. На этом Кузнецов настоял. Ему тогда не понравился мой взгляд и выражение лица. В госпитале я посмотрел на себя в зеркало и тоже в восторг от собственной физиономии не пришел. Может быть, тогда я впервые понял, что научился убивать. Стрелять мне приходилось и раньше, но из окопов, из-за скал под надежным прикрытием. И хотя в моем оптическом прицеле часто появлялись, а потом падали люди, я никогда наверняка не знал, убил я человека или нет. А вот тогда в ущелье понял отчетливо: убил.
В госпитале меня продержали полдня. Рафик лежал в палате и стонал от боли, отходя от наркоза. Я слонялся без дела, с неудовлетворением отмечая, что злобный оскал так и не сошел с лица. Но врачам на меня было наплевать. Разве важно, что по коридорам слоняется парень в пижаме, у которого что-то сломалось в голове. И потом это ведь было почти незаметно. Гораздо важнее было, что то и дело привозили раненых пацанов, с разорванными животами, без ступней, потому что они где-то наступили на противопехотную мину, без рук, потому что подобрали с земли яркую безделушку. Один раз мне даже сказали, что я тут кошу от службы. Можно подумать, что мне это нравилось.
Смотрел меня главный врач больницы – замордованный службой тридцатипятилетний капитан из нашей части. Он еще помнил, как осматривал меня во время курса молодого бойца и еще тогда поразившийся тому, что меня, чей рост был метр с шапкой в прыжке, взяли в спецназ. Он тоже считал, что мне самое место в строю, а Кузнецову не фиг совать свой нос в дела медицины. Я не возражал и быстро оказался в родной роте.
Второй раз капитан был уже не столь равнодушен. Видимо, ему уже напели о голове Шамиля в моем рюкзаке. Я как во сне вспоминал, как остервенело рубил тупым топором по шее Шамиля, хотя за оградой уже слышалась стрельба и топот людей, бегущих к его дому. Мир был серым и тусклым. Дернул же меня черт тогда пойти прогуляться с Колькой Гребенюковым… Гребень в увольнительные ходил редко, возвращался оттуда в основном на патрульной машине, пьяный вдрызг, а потом сидел на губе. Одного его не пустили, сопровождать его не хотел никто, и он упросил пойти меня.
Я увольнительные не слишком любил. Пить водку в жару не хотелось, а шататься по полуразрушенным улочкам мне не нравилось. Все время ощущаешь за спиной колючие взгляды. Вообще шляться по городу вдвоем было верхом безрассудства, но в тот день начальство пило водку в штабе, отмечая чей-то юбилей, наш дежурный прапор еще раньше надрызгался спиртом в медчасти и свалился в анабиоз. А мне до смерти надоело сидеть и тупо смотреть на стену. Растолкав прапора, мы с Гребнем попросились погулять, на что получили милостивое согласие. Будь на месте пьяного прапора кто-то более здравомыслящий, мы никуда бы не вышли, не положено гулять попарно. Следовало собрать большую группу. Но нам не хотелось, и потом запрет все всегда нарушали.
Гребень, естественно, нажрался у первого же ларька, несмотря на все мои увещевания. Прогулка пошла псу под хвост. Если бы не строгий приказ не ходить в одиночку, я бросил бы его и пошел бы один, но оставить товарища, пусть пьяного как свинья, я не мог. Гребень бушевал, кричал девчонкам и падал на меня. От него невыразимо несло потом и какой-то гнилью. Я вспомнил, что Гребень принципиально не моется, поэтому его никто не сопровождал в променадах, а кровать передвинули в самый угол, подальше от остальных. Когда остановилась машина, и гнусавый голос предложил нас подвезти, Гребень рванул туда с невероятной прытью, после чего вырубился без посторонней помощи, а мне дали по башке и отняли АКС. Так началась самая черная на тот момент полоса в моей жизни.
Потом в госпитале меня осматривал не только капитан – местное светило медицины, грандиозно умеющий вскрывать гнойные чирьи и штопать свежие раны, но и какой-то хмырь с прилизанными волосами и повадками гомика. Он задавал мне каверзные вопросы, показывал какие-то рисунки и спрашивал, что я на них вижу. Честный ответ, что передо мной «Бурлаки на Волге» и «Джоконда» его не удовлетворил. Тогда я сказал, что везде вижу кровищу, и мертвых, стоящих с косами вдоль дороги. Он оценил мой юмор, назначив уколы какой-то дряни, от которой я мгновенно заснул, а когда проснулся, на дворе стояла осень.
Потом, когда мы со Шмелем ехали домой, то напились в поезде как поросята. А на следующий день Никита, маявшийся с похмелья, сидя в тамбуре на мусорном баке, рассказал, что мои родители приехали с деньгами для выкупа на следующий день после того, как я вернулся в часть, а потом долго искали меня в госпитале, где им что-то говорили о приграничном состоянии. Лекарство, которое мне ввели, было мне противопоказано, о чем светила медицины, естественно не знали. Поначалу они думали, что я, как и положено уснул, и спохватились когда нашли меня все так же лежащим на спине с синими пальцами и губами. Мать долго плакала и сидела рядом со мной. Забрать меня домой им не разрешили, мотивируя необходимостью дальнейшего лечения. Думаю, что на самом деле меня просто хотели допросить особисты, и даже пытались сделать это, но особых результатов не достигли. Я периодически впадал в буйство, симулируя истерику, а потом сидел, тупо уставившись в пол, и на даже самые простые вопросы не реагировал.
-Тебе еще повезло, - хмуро произнес Никита, ерзая на месте. – Гребня вернули домой по частям. У предков его денег не было. Я сам документы отправлял. Угораздило же вас обоих.
В отличие от меня будущая звезда отечественной журналистики Никита Шмелев поддерживал связь со многими нашими пацанами. От него я узнал, что Рафика Галикберова выписали из госпиталя, и он даже приезжал в часть, справиться обо мне, но я в тот момент сам лежал на больничной койке и посетителей не принимал. Судьбой Рафика я не интересовался, поскольку он был не из нашего города, и свидеться с ним я не мог. Во всяком случае, до сегодняшнего дня я так и думал.
Отредактировано: 28.02.2019