Срач она, под конец жизни, конечно, развела знатный. Бутылки повсюду, огрызки, осколки, обрывки — умереть не встать. Ну, она и не встала.
И странно было сидеть на кухне, и глядеть в окно, и видеть пейзаж моего детства, поросший обширным и плодородным Митинским кладбищем. А в детстве моем то ли не возникло оно еще, то ли не разрослось так — не помню. Ну чисто как в том анекдоте: раньше я жил напротив кладбища, а теперь живу напротив своего дома.
И я думал: славно оно вышло — далеко ее везти не надо будет, и друзей да родственников у нее не осталось — чисто сами, по-семейному сходим.
Луна в окно светила полная, жирненькая, и снег шел, крупными такими хлопьями, в этот-то момент я и понял, как соскучился по зиме, по белизне этой, по тому, какой она приносила покой.
Гроб стоял на кухонном столе. Оно, конечно, не очень хорошо, но квартирку-то мы собирались продавать сразу, как по сроку можно станет, и деньги делить, так что, в общем и целом — ничего такого страшного.
Стемнело, а свет никто не включал, сидели, значит, в темноте — три стула вокруг разложенного стола, пепельница на подоконнике, полная окурков, и холод собачий, и бутылка водки под столом — там она и стояла, когда мы пришли, еще непочатая, и сильно мне хотелось ее раскупорить, да и ситуация располагала.
А гроб был отличный прям, сам себе б такой подарил на день, ну, не рождения — смерти, скажем. В этом смысле Юрка постарался хорошо. Он, причем, хотел сначала, чтоб как в кино американском, чтоб верхняя часть откидывалась, но я сказал: зачем ей этот кабриолет иностранный, давай-ка мы, это, ее по-русски проводим.
Как оно надо.
В общем, в итоге выбрали нормальный, как принято, но блестящий хорошим лаком на хорошем дереве, мощный такой, чтоб мамке не стыдно было. Впрочем, она у нас бесстыжая была — проблема небольшая. И все-таки хотелось красивого.
Красиво она не жила, но начинать никогда не поздно, а?
Ну вот, что я и говорю, сидим, сидим, свет не горит, одна горит только луна, и снег хлопьями с неба сыпется — прям на Митинское кладбище, туда, где ей и лежать теперь веки вечные.
Мне она противна не была — она же сделанная, то есть, не так выглядела, как оно по природе бывает. По природе бывает всяко, а она выглядела сносно.
Будто бы и красивее даже, чем в жизни, вышла. Может, из-за того, что мимики нет никакой. Такое спокойное лицо, широкое, скуластое, но в чем-то и нежное даже. Без прижизненных ее вот этих гримас то ли боли, то ли злости. Бледная с желтоватым — как та луна. Но волосы красные, девка моя давних лет, парикмахер, называла это "бытовой рыжий", такой неаккуратный, яркий, красновато-оранжевый цвет.
Таковой и помню новопреставленную — искусственно-рыжая, с вытравленными до полной неликвидности волосами проволочного качества. Да они на ощупь были как шерсть мертвой кошки еще за двадцать лет до ее кончины.
И я никак не мог выкинуть из головы вот какой вопрос: какой у нее настоящий цвет волос?
Я этого не знал.
И узнать я этого больше не мог. Карточек не осталось никаких.
По нам тоже не скажешь — мы же все на отцов похожи, ни кровиночки от нее.
И это не давало мне покоя, как заевшая в голове песня, как забытое слово. Ну не мог я смириться с утратой — истины о том, какого цвета были у нее волосы.
Пахла она не мертвечиной — запах потравили хорошо, не свежатинкой, не тухлятинкой, а резкой химией да чем-то космитическим, как без меры накрашенные девицы на дискотеках.
Сели мы за стол, как-то невольно заняв места своего детства. Юрка, как всегда, у двери, я — у окна, в которое теперь можно было мечтательно глядеть на финал всех дел человеческих, а Антон — спиной упираясь в старую газовую плиту. Это было странно. Взрослые мужики, старшему, вон, тридцатник, а все там же. Ох, жизнь есть жизнь, она же — колесо. Верти его, сколько хочешь, но, пока находишься внутри — всегда придешь на то же место, откуда начал, как только лишь чуть расслабишься.
Юрка сидел явно вмазанный — это по нему было хорошо видно. Зрачки крошечные, как иголкой проковыряли, и характерная расслабленность мышц лица, я ее хорошо распознавать умел. Так что Юркины секреты мне были не тайнами, и я наслаждался всезнанием своим, но и затосковал — от того, в какую он беду влез.
Антону хмурый без надобности — он и без него залипал на обои периодами. Лицо Антона, как в детстве, так и сейчас, редко что-нибудь выражало. Ну вот: одна мертвая мамка, и два полудохлых брата, ну и я, живчик. Живее всех живых, в одном ряду с Цоем и Лениным — навсегда.
Так сидим мы, а я думаю о волосах, которые как шерстка мертвой кошки, только красно-рыжие, каких в живой природе ни у кого мне знакомого не бывает.
Не могу отвлечься.
Луна еще эта, ну, и ее лунное лицо, желтовато-белое и с тремя оспинами-кратерами. Мне как-то не вспоминалось ни плохое о ней, ни хорошее. Плохого накопилось много, очень много. Хорошего — ну, можно было покопаться в закромах своей памяти и выудить оттуда помятую конфетку, завернутую в грязный фантик. Помню, как она их доставала — до странности длиннопалой рукой из грязного мужского пальто, которое досталось ей от первого мужа — Антонового отца.
Так да, ни плохое, ни хорошее — только крашенные рыжие волосы. Захотелось отрезать прядь, растворить чем-то краску, узреть свет истины, что ослепит меня, но я быстро понял — это уже ебанатство. Останови мысль, а то приедешь куда-то совсем не туда.
Вот папаша мой — он уже доехал.
А Антонов папаша не доехал, но не суть — дойдем еще до этого. Не хочу, чтоб оно очень запутано получилось, хотя получится, конечно — таковы они, семейные дела — ничего запутаннее них в мире нет.
В общем, мои мысли — мои скакуны, и чтоб остановить их на скаку — нужна была мне баба. Кстати, я ее скоро нашел. Очень неожиданным образом.
Короче, захотелось мне разогнать молчание, ну я и говорю:
— Ушла Катька в страну вечной охоты.
Они все молчат. Юрка не здесь, Антон только взгляд на меня перевел. Не скажу, что по глазам увидел, как он не доволен — по его глазам ничего не видно.
Отредактировано: 08.02.2024