Шрамы и лебеди

4. Мальчик

Иногда вредно задумываться, ты просто делаешь то, что должен. Я знал, что должен подойти и обнять ее. Потому что не должно быть у женщины таких глаз.

Она преподавала нам историю на первом курсе. Мария Юрьевна. Мы и мысли не могли допустить, что она может быть одна. Улыбчивая. Веселая. На ее занятиях никогда не было скучно.

Говорили, что у нее был роман с одним из студентов, но верилось с трудом. Умные женщины не заводят романов с мужчинами младше себя.

Так она сказала мне потом.

Так бывает иногда. Кажется, знаешь человека, знаешь давно, но словно бы не вглядываешься, смотришь сквозь. Нет, скорее, скользишь взглядом по поверхности, не касаясь того, что происходит у него внутри.

Но потом в твоем доме поселяется актерский табор, и кто-то, сидящий в лотосе на полу, вдруг поднимает на тебя глаза – и ты проваливаешься в этот взгляд как в ад. Потому что в нем такая боль, что не ясно, как это можно выдержать.

У нее в тот день были такие же глаза.

Я помню последнее занятие перед экзаменом. Она улыбалась и рассказывала, ее пальцы мелькали, словно рыбки. И такие же рыбки были в ее глазах. Блестящая в ручье форель.

Я думал о том, какой она была, когда ей было столько же, сколько мне. И в глазах у нее, там, за бликами и рыбками, была какая-то усталость. Тогда я не знал еще, что это, не научился видеть.

Я просто сидел и ждал, пока все выйдут из аудитории, а она начнет собирать учебники.

Я подошел и обнял ее.

Странное ощущение. Все непривычные ощущения сперва кажутся странными. Но отчего-то я понимал в тот день, что поступаю правильно.

Она дернулась, посмотрела на меня испуганно, как-то дико, но не оттолкнула.

– Зачем?

– Не знаю. – А что я мог еще ответить. Я просто знал, что ей плохо. Я всегда обнимал так Джулс, когда ей бывало плохо и грустно. Но Джулс было тринадцать, а Марии Юрьевне за тридцать. Но в тот момент я об этом не думал. Я просто расцепил руки и стоял перед ней, не зная, что делать дальше.

– Ты хороший мальчик, Лондон. Ты очень сильный эмпат.

Я хотел сказать ей, что я не мальчик, мне восемнадцать, и что не знаю, что такое «эмпат». Но я молчал.

Мне нужно было увидеть, как поменяются ее глаза. Я готов был обнять ее снова.

Но она сказала:

– Я поставила тебе отлично автоматом. На консультацию не приходи.

– А если я захочу прийти?

Она пожала плечами, ответила не сразу.

– А знаешь, стало легче. Ты удивительный мальчик, Лондон. Помоги мне отнести распечатки на кафедру.

Мне досадно было, отчего она твердит – «мальчик». Когда я родился, она была чуть старше Джулс. У нее, наверное, тоже были косы-змеи и тощие коленки.

Я посмотрел на ее колени. Она смутилась, опустила взгляд.

– Впрочем, нет, я сама отнесу. Ты… иди, Лондон. Мне было приятно работать… с вашей группой.

– Я не то хотел сказать… – Я не знал, как оправдаться. Не рассказывать же было ей про Джулс, про рыбок и спрятанную печаль, про то, что я вовсе ничего такого не имел в виду, когда обнял ее. Я просто чувствовал, что в ней умирает лебедь, и некому помочь ей это пережить.

Она ушла.

Мы изредка виделись в коридоре. И она всегда была весела и приветлива, словно не было никогда того неловкого разговора.

Я никогда не думал о ней, как о женщине. И сейчас не думаю.

Я думаю о ней как о ней. Ни в каком-то качестве. Мы привыкаем думать о человеке так, словно рассматриваем его срез в микроскоп. Словно пишем о нем служебную записку. Концентрируемся на чем-то одном, забывая о том, что не может человек, глубокий, противоречивый, разный, уместиться в одно конкретное слово. «Женщина», «блондинка», «учитель»… Я не думал о ней как о женщине, как о преподавательнице. Было только это ослепительное «она» во всей его сложной переменчивости, в его перламутровом мерцании. Я особенно остро понял это только рядом с ней, Марией Юрьевной.

Порой мне кажется, что каждая женщина похожа на драгоценную жеоду, на таинственный грот, усыпанный тысячами сверкающих кристаллов. Если заглянуть им в глаза чуть глубже, туда, где за тьмой зрачков скрывается душа, если принести в эту душу совсем немного собственного света, ты увидишь, как миллионы искр брызнут во все стороны, как этот свет, преломляясь в кристаллах, умножится и обрушится на тебя.

Этот свет ошеломляет нас во взгляде влюбленной женщины.

И чем больше ей пришлось пережить, тем сложнее структура ее кристаллов. Невидимые шрамы превращаются в совершенные сверкающие многогранники в темной каверне души, и мы ждем, когда кто-то посветит туда любовью. Даже не любовью – нежностью, участием, неравнодушием. Даже отблеска света хватит, чтобы душа ожила и наполнилась бликами и искрами.

Я не понимал тогда. Я просто почувствовал, как она тоскует в своей внутренней темноте.

У нее забрали свет.

А я был слишком глупым, чтобы понять, отчего у нее такие глаза.

А когда я научился заглядывать людям в души. Когда меня научили этому мои мертвые лебеди…

Мне не хотелось домой.

Мэй две недели как уехала, и я уже не так радовался тому, что и моя квартира, и моя жизнь снова принадлежат мне одному.

Наверное, я тосковал тогда. Не по бродячим артистам, а по тому себе, который убегал, смеясь, по незнакомому городу от полицейских, неся на руках девушку в полосатых шароварах. Тот я, которого они разбудили во мне, был слишком наблюдательным, чтоб быть счастливым.

Мне больно было за весь мир. Я не видел уже границы между моими ранами и теми, что я чувствовал в душах других.

Мэй, уезжая, словно кожу с меня сорвала и забрала с собой.

И я почувствовал.



Лондон Птиц

Отредактировано: 07.04.2017

Добавить в библиотеку


Пожаловаться