Шрамы и лебеди

8. Ночь омывает раны

Счастливый всегда готов поделиться счастьем. Влюбленные улыбаются всем вокруг, везунчики раздают полученное на халяву – легко пришло, легко уходи. Когда огненные стрекозы царапают крыльями твое солнечное сплетение – так легко обнять малознакомого человека, сказать что-то приятное, так легко отдать то, чем у тебя душа переполнена доверху.

Печаль утраты похожа на рану. Не свежую, кровоточащую, нет. От свежих ран пьют сутками, плачутся незнакомым людям, жалуясь на судьбу, обвиняют, каются. Свежие раны толкают в толпу, и ты липнешь к чужим и безразличным в надежде заткнуть ими, как комом ваты, кровоточащее отверстие в душе. Так ранит предательство, так ранит подлость.

Расставание – нет. Оно совсем другое. Особенно то расставание, после которого уже не будет встречи, никогда. Оно истекает не кровью – сукровицей. Рана гноится, плачет золотистыми слезами, края наливаются болезненным жаром, красные, с просинью, они первые ласточки душевной гангрены. Ты рубишь часть себя, чтобы не дать сожрать тебя всего. Ты становишься калекой, который прячет от всех свою рану, бережет от случайного неосторожного прикосновения – неловкого сочувствия, неуместного соболезнования.

Я отгородился от всех после смерти Саши. Что-то внутри меня, то, что хотело провести рядом с ней всю жизнь, никак не желало смириться с тем, что ее больше нет. Оно болело, ныло, горячо пульсируя. И постепенно мертвело.

Наверное, я позволил бы этому поглотить себя, превратить в тень, в неизвестно зачем живущую память о Саше, но, видимо, у  судьбы были на меня другие планы.

Все мы думаем, что рождены главными героями. Что именно ради нас происходит то или это. Нам подмигивает Рок, о нас рассказывается история. Но чем дальше я живу, тем больше понимаю, что я лишь статист. Удобный статист для чужих историй, занавес которых то и дело опускается передо мной, оставляя в темноте. Вешают на гвоздь, как Пьеро. Складывают в сундук, чтобы достать вновь, когда появится необходимость.

 

Я увидел ее слишком поздно. Подошел почти вплотную. Поздно было прикидываться спешащим и занятым. Я почти налетел на нее. Приготовился к дежурным фразам. К тому, что у нее все хорошо и она счастлива с тем, кого любит.

Но она не заметила меня. Она стояла и смотрела на черную доску, возле которой в дежурной вазе стояли четыре гвоздики.

Я тоже посмотрел.

– Все так быстро вышло, Лондон, – сказала она, не оборачиваясь.

– Как вы узнали, что это я, Мария Юрьевна?

– Еще когда ты был студентом, я всегда узнавала, когда ты идешь. Сначала думала, из-за твоей любви к длинным плащам. Думала, это шелест ткани. Словно крылья шумят. А потом прислушалась – ты и без плаща так же звучишь.

– Как он умер?

– Инсульт. Мы разговаривали. А потом уже все… Он просто упал. На полуслове.

– На каком?

– Он сказал: «Маша, ты же зна…»

– Он хотел сказать, что любит вас.

– Наверное.

– От этого, наверное, должно быть легче?

– Помнишь, я вам на занятии говорила про идиомы. Крылатые фразы. Есть такое выражение: «Соломинка, переломившая спину верблюду». Я словно тот верблюд. Мне разом на плечи опустили такую тяжесть, что я не могу дышать. Но он сказал это: «ты же зна…». Да, я знаю, как он любил меня. Он сказал – и словно лишил меня этой последней соломинки, которая переломила бы мне хребет. И я отчего-то осталась в живых под этим невыносимым грузом. Ты понимаешь?

Я кивнул. Мы стояли у черной доски, и с большого портрета, перечеркнутого с угла черной лентой, на нас по-отечески смотрел ее муж. Наши голоса гулко отражались от стен, шептались в уходящих в темноту коридорах.

– Ты всегда понимаешь, Лондон. Как ты живешь с этим? Наверное, невыносимо тяжело всегда чувствовать чужую боль…

– Она не чужая.

Я не хотел, чтобы она приписывала мне то, чего не было. А еще… я понял, что от нее можно не загораживаться. Она поймет. Как калека понимает калеку.

– Ты потерял кого-то?

Я кивнул.

– Близкого?

Я кивнул снова. Я не мог заставить себя говорить.

– Мне жаль.

– Мне тоже.

Она взяла меня за руку. Мы стояли так, слушая, как кто-то гасит свет этажом выше. Назойливое жужжание ламп дневного света становилось все тише. Их рой засыпал, погружая здание в оглушительную тьму.

– Можно я провожу вас, Мария Юрьевна.

Мы шли вместе заметёнными тополиным пухом улицами. Она держала меня за руку – легко, едва зацепив одним пальцем, но я чувствовал, что рука у нее болезненно-горячая. Она резко вдыхала носом прохладный вечерний воздух, словно силилась надышаться.

Мы молчали.

Мы молчали, пока пили кофе на кухне. Я смотрел на ее руки, мертво лежавшие на столе. Худые и бледные. Она – на мою правую, исчерченную шрамами.

– Откуда у тебя эти шрамы?

Это было почти как говорить о погоде. Все спрашивают. Почему меня зовут Лондон и откуда у меня шрамы на ладони.

– Одна капризная девочка бросила в меня бокалом.

– Она? Та, которую ты потерял?

– Нет, – я, кажется, усмехнулся. Как можно было подумать такое о Саше. Саша знала, что у нее мало времени. Она не могла позволить себе ранить людей. – Саша была совсем другой.

– Какой?

Как я мог объяснить. Как я мог собрать в слова то, что было ей, что звучало во мне до сих пор, то, что плакало внутри меня и жгло виной.

– Мне, наверное, пора.

Я встал. Она не пошевелилась. Смотрела туда, где только что была моя ладонь.

– Лондон…

– Что?

– Останься.



Отредактировано: 07.04.2017