Sophie

Sophie

- Sophie, Sophie, maman t'a demandé de venir la voir.[1]

Я подняла глаза глянув на егозу Марию, Машеньку, как мы ее именовали между собой, положила книгу на подлокотник кресла, встала и поправила замявшуюся юбку. Мое утреннее платье было нежно бежевого цвета, с высокой талией, свободным, легким. Но была одна особенность: при сидении (особенно, как я любила читая книгу) подворачивался подол и ткань сильно сминалась. Маман, очень внимательная к моему внешнему виду и пеняющая мне на мою рассеянность, вполне могла бы меня строго отчитать за эту оплошность. Стараясь держать спину прямо, не спешить, не семенить ногами я прошла к маман в спальню.

Она сидела у окна в своем любимом враппере. Отороченном ярко-рыжим стеганным материалом по рукавам и подолу, и с рисунком в нежно-рыжий цветок, серые переплетающиеся ветви на которых видны то тут то там маленькие зарянки, на остальной материи. С белой шнуровкой на груди. Вот именно на эту шнуровку я, по привычке, уставилась одновременно делая почтительный реверанс и произнося (конечно же на французском):

- Доброе утро, мама. Как вам спалось?

- Софи, - если моя мама выдала с утра именно эту производную моего имени, значит можно расслабиться. Подумала я в тот момент. Зря, конечно. Если б я знала, бежала бы, безобразно подняв сминающийся подол и вульгарно обнажив свои тонкие худые ноги.

Но, увы, в тот момент я расслабилась. И даже улыбнулась.

- Одевай, этот невообразимый кошмар, который тут, уже даже приличные дамы, называют - платьем, - продолжала моя мама, явно намекая на мое любимое, жутко модное платье и продолжила указание, - сейчас мы с тобой поедем в одно место, веди себя прилично, язык держи за зубами и если зададут вопрос, отвечай тихо и кратко.

И, как обычно, отвернулась к окну, давая понять, что аудиенция окончена.

Я выдала легкий реверанс ее затылку, верней даже высокой спинке кресла, и тихо вышла из спальни. Стараясь не семенить ногами, не ступать на пятки, держать легкость в походке, я направилась в свою комнату.

Этот дом был значительно меньше, чем наш в России: и фамильный в Петербурге, и старинный в Москве, не говоря уж про огромное имение под Калугой. У папа еще было три имения, но я в них не бывала ни разу. Когда папа был еще жив, и во времена нашей жизни в России, ему приходили письма из имений от управляющих. И они с мамой закрывались в папином кабинете и, как говорила маман: подбивали доходы. В это время полагалось вести себя тише воды, ниже травы. Даже, когда появилась маленькая Машенька, ее нянюшка уносила подальше, а летом, так вообще уводила гулять в парк.

Уезжали из России мы в спешке. Папа говорил, что это не надолго и «все еще вернется на свои круги». Маман строго поджимала губы и качала головой, как бы не соглашаясь, но в слух своих соображений она не высказывала. Во всяком случае при нас. Нянюшка с Машенькой до сих пор считают (прожив в Париже уже почти два года), что еще немножко и мы вернемся домой. Моя гувернантка, мадмуазель Ирен, сбежала от нас едва услышала, в прошлом году, что в России революция. Маман, поджимая губы, сказала: «свободу почуяла». Папа уже тогда был плох, его замучила чахотка. Весть он принял стоически, но через две недели скончался. Маман была вся черна и не от одежды, а от горя. Именно тогда я вдруг увидела, как она его любила. Я уже в то время, семнадцатилетняя, казалось бы взрослая барышня, вдруг поняла, что она и любила-то только папеньку. Нас она так не любила. Сначала я вдруг ощутила жуткую обиду, ведь я всю свою жизнь, смотрела в ее глаза, слушала ее упреки, выполняла все ее прихоти, только бы получить хоть каплю материнской ласки и любви. Но увы. Ее любви хватало только на одного. Когда Машенька была маленькой, маман иногда ей читала вслух. Машуля, обыкновенно, сидела на полу и распахнув свои голубые глазенки, затаив дыхание слушала. И я четко видела, что даже ей, малышке, так не хватает материнской любви и ласки. Потом я махнула рукой и стоически принимала ее упреки. Только папа любил нас и баловал.

Когда жили в России устраивал нам детские потешные праздники, задаривал подарками на именины и Новый год. Ах, какую он нам выправлял елку. Из леса, самую пушистую, самую высокую, до потолка. Ставили ее в зеркальную залу, украшали бархатными бантами, бумажными хлопушками, золотой звездой ивифлиемской. А какие были ватные барашки - прелесть. Золотом покрытыми рожками, палочками ножками и пастушок бумажный с веточкой - посохом. А мое первое бальное платье. Оно было божественно. Именно божественно - в стиле греческих богинь, с высокой талией, как и следовало в моем молодом возрасте (ужас, прошло уже почти больше трех лет), мне было практически пятнадцать. Платье было длинным, цвета слоновой кости, с золотой вышивкой по подолу, вороту и линии талии. На плечах скреплялись тонкой тесьмой и руки были (о ужас) голыми, на плечи накидывался в тон платью газовый шарф. Туфельки были необыкновенно узенькими, легонькими. Я протанцевала в них почти весь праздник. Мои милые тетушки - Елизавета Николаевна и Анна Сергеевна, все подшучивали надо мной на балу, но постоянно следили, чтобы меня приглашали на танец и я не сидела безучастно. Маман, по своему обыкновению была с Марией Федоровной. Та все время посматривала на меня и улыбалась мне подбадривая. Маман тоже улыбалась, но взгляд ее был безучастен. Мы уехали, как подобало нашему положению - уже за полночь. У меня от танцев кружилась голова, все тело горело от не отпускающего ощущения объятий. Сквозь ткань я чутко чувствовала каждое прикосновение чужих рук. От воспоминаний я вспыхивала маковым цветом. Папа смотрел на меня любящим взглядом и все выпытывал (в его любимой манере): «ах, мон шер, вы наплясались? Отвели свою волнующуюся душу?». И я, захлебываясь, спеша поделиться и даже перебивая саму себя, пыталась ему поведать о танцах, о своих чувствах, о впечатлениях, о молодых мужчинах, оказавших мне честь пригласив меня, о великолепии залы, о расписных потолках и золоченых зеркалах, о красоте ее высочества (безумно меня впечатлившая и весело отплясывавшая рядом со мной), о жутко смешной (но, о ужас, пошлой шутке) услышанной от группки кавалеров облаченных в военные мундиры. Папа весело смеялся над моими потугами рассказать все и сразу. Как он был хорош. В своем расшитом камзоле с золотом вышитыми погонами с вензелем и короной, с крученым аксельбантом который пристегивался под правым погоном специальным хлястиком из красного приборного сукна на пуговицу, находящуюся под нижним краем погона. Передний (более короткий) плетеный конец аксельбанта прикреплялся серебряной ниткой к третьей пуговице кителя, а задний плетеный конец - на вторую пуговицу кителя. В петлю на аксельбанте продевалась рука. Истинный князь.



Отредактировано: 04.06.2020