Ей всегда помогал серый род, мелкий народ. Все в доме знали о этом, и семья, и слуги, но открыто не говорили: вдруг подслушают, ей донесут. Вдруг рассердится, вдруг что учинит. Прежде такого не случалось, да кто может точно сказать, не случится ли впредь? Боялись ее, как ведьму, хоть знали, что ведьмой она не была.
Пока жив был ее отец, была на человека еще похожа: разговаривала с людьми, за общим столом сидела, была чистая, опрятная, по хозяйству помогала, бывало, пела иногда. В общем, вела себя как человек. Не стало отца — как с цепи сорвалась: сидела день деньской на кухне, в углу, где мышиные норы, вечно вымажется там, перепачкается пылью и золой, а самой все равно. Кошек от дома отвадила, мышеловки ставить не давала, расплодились мыши, спасу от них не стало. Что не съедят, то попортят, сплошные убытки.
Уж просили ее, просили: убери ты их, выгони. Извести не даешь — ладно, но нас-то не изводи. Зыркнет как будто испуганно, отмолчится и юрк обратно в свой угол: только что была, а вот уже и нету.
Боялась ее мачеха, боялись ее сестры. Клички ей придумывали обидные, то замарашкой звали, то еще как, лишь бы страх свой не показывать. Вроде бы, обычная девушка, маленькая, тонкая, хрупкая, волосы светлые, как пепел, глаза черные, как уголья. Милая, красивая даже. Ну что такая сделает, чем может испугать? А как увидишь — хочется завизжать и убежать.
Пытались в люди ее выводить — куда там: сядет в уголке, только глаза поблескивают, затаится, молчит. А потом, на обратном пути, достает из складок юбки сыр, хлеб — зачем воровала, зачем прятала, почему нормально с добрыми людьми не ела? Молчит. Махнули рукой на нее, перестали брать с собой.
Слуги стали разбегаться: мышей боялись, а еще больше — ее. Снова мачеха и сестры к ней подступились, взмолились, хоть и боязно было: сделай ты что-нибудь, ведь совсем дом в упадок придет! Послушала, кивнула. Согласилась, стало быть. Стала и убирать сама, и готовить сама. Все сама. Зайдешь к ней в кухню, а там мыши по столу шныряют, жуть! Они и не заходили, звали наверх, в комнаты, если что. Если было что нужно на кухне или в погребе, так ее просили, пусть сама принесет.
Как пришло приглашение на бал, даже спрашивать ее не стали, поручений надавали и дома оставили. И им полегче без нее будет, и ей без них, все равно ведь в углу бы просидела весь вечер. Так пусть лучше дома в углу сидит, не во дворце.
То-то славно было на балу, весело! Музыка играет, люди танцуют, свечи все целые, непогрызенные, еда не попорченная... ни мышей, ни ее. Есть, есть еще на свете места, где все по-человечески, а не так, как в их доме!
Вдруг смотрят сестры — она идет. В платье нарядном, из старых, видно, из материных; умылась, причесалась, спину распрямила — хороша! Совсем как человек. А только все равно жуть берет. Испугались, притворились, будто не узнали. Танцует с принцем — и пусть себе танцует. Ни слова решили не спрашивать. Ну ее, от греха. Домой вернулись, а она уж там, и в лохмотьях своих, как всегда. Только лицо уж слишком чистое.
А через день поскакали глашатаи по всему королевству: ищет принц девушку, что была с ним на балу, и всех примет — маленький рост, черные глаза да маленькая, изящная ножка. Сразу поняли, о ком речь, стали ее стеречь. Раньше сама, добром на кухне сидела, теперь запирать начали, чтоб не услышала клич, чтоб не узнала. Боязно было против нее идти, да только ничего не делать было страшнее. Станет вот такая принцу женой — что-то будет тогда?
Как пришли к ним с поисками, примерили сёстры туфельку и поспешили выставить посыльных вон, да не тут-то было: зашла в комнату, туфельку надела, а вторую из кармана достала. Что тут началось! Как только не стыдили их, в чем только не обвиняли! А она зыркнула на всех и говорит: "Не надо, - мол. - Я их прощаю". С тем и уехала во дворец.
Проверили потом: дверь в кухню так и осталась заперта. Как она вышла, какими путями, какими норами — неведомо. Как остался дом без нее, мыши вроде присмирели, а на душе тягостно все равно, будто не закончилась их беда, а начинается только.
К осени расплодились мыши во всем королевстве...
Отредактировано: 21.10.2019