В терновый куст

Размер шрифта: - +

IV

      Утром я долго не залеживался. Я, безусловно, прекрасно поспал и даже не помнил, как вчера ночью добрался до кровати; впрочем, я питал надежду, что делал все, что было в моих силах, чтобы проследовать в свою комнату бесшумно. Я, усмехнувшись, подумал, каким сюрпризом для Ирвинга станет моя нежданная компания за завтраком. Кстати, о завтраке: пока мне успешно удавалось не обращать внимания на надрывное тиканье часов над ухом, но чем больше я приходил в себя после сна, тем громче раздавалось настойчивое тиканье. В сердцах я потянулся за неугомонными часами, которые обязаны были находиться на прикроватной тумбочке, но тут столкнулся с непредвиденной проблемой: я не мог пошевелить руками! Точнее, мог, но с огромным трудом. Как только я предпринял попытку совершить это движение, мое тело отозвалось ноющей болью и мерзким хрустом суставов. Перед глазами (а я их, оказывается, еще так и не открыл) плыли разноцветные круги, я попытался сглотнуть, но во рту словно кошки ночевали. Тиканье не унималось и уже как будто стучало по черепной коробке изнутри. Я вдохнул поглубже, на что чуть не заплакал, потому что ядреный запах крепчайшего табака и выдержанного спирта стал мне невыносим. Я попытался было вспомнить, как же оказался столь благородный джентльмен в столь плачевном состоянии, но проклятые часы с их не менее проклятым тиканьем разбивали на мелкие кусочки всякую мысль. Когда я со второй попытки не смог разлепить глаз, я честно и откровенно признался себе, что в каком-каком, а в таком состоянии точно не хотел бы предстать перед женой.
      Собрав волю в плохо сжимающийся кулак, я, с вымученной добросовестностью совершив утренний туалет (пусть и не очень тщательный), дополз до двери и рывком распахнул ее. С тихим восторгом я вдохнул закоренелый запах нашей гостиной, и этот запах табака, коньяка, каких-то химикалий, жженого дерева и имбиря вмиг всколыхнул в моем сознании все до мелочей, успевших поблекнуть за те два месяца, что я здесь не появлялся. Однако обоняние так и осталось моим первейшим проводником: сколько я ни тер сухие глаза, разглядеть что-то отчетливее груд хлама, коим поросла наша приемная, она же гостиная, не удавалось. Поскальзываясь на каком-то тряпье, ударившись бедром о край комода, допрыгав на одной ноге (что-то предательски впилось в пятку) от серванта до стола, я уже протянул руку к тяжелой шторе, чтобы впустить утренний свет, но споткнулся о нечто длинное, мягкое и, судя по недовольному бурчанию, живое — это деморализовало меня окончательно, и я грохнулся на пол. Морщась от боли, не сразу уловил странный звук прямо над ухом; резко повернул голову и нос к носу столкнулся с Ирвингом: он сдерживал смех, но отрывистые смешки все равно прорывались сквозь оскаленные зубы с тем самым змеиным шипением.
      — Рейс выдался особенно трудным, о капитан, мой капитан?..
      Я сплюнул и, шатаясь, встал, намереваясь все же добраться до окна.
      Ирвинг невнятным бормотанием попытался меня остановить, давясь смехом, пока я продирался сквозь хламные завалы и цедил сквозь зубы:
      — Где колокольчик, гонг, бубен, не знаю, как вы управляетесь с прислугой…
      — С прислугой проблем не имеется по причине отсутствия этой самой прислуги, — хохотнул Ирвинг.
      — Да неужели! — огрызнулся я. — И сколько же на этот раз продержалась бедняжка?
      — Думаю, если пройдете на кухню, найдете там над плитой выцарапанные в тоске отметины — я же за такими вещами не слежу.
      — За чем бы вы вообще следили, Ирвинг!.. — мой глубокий вздох перерос в протяжный зевок, и я яростно встряхнулся, пытаясь согнать опостылевшую сонливость, бодро воскликнул: — Срочно дам объявление, а пока что схожу к Чемберлену и попрошу его об одолжении предоставить нам хотя бы кухарку; чтобы вычистить эти авгиевы конюшни понадобится рота горничных…
      Безразличие, с которым он подложил руки под голову и, потянувшись, прикрыл глаза, лишило меня дара речи, а он бросил:
      — Сейчас неважно, приберегите свои амбиции до утра.
      — Но сейчас уже утро! — вскричал я, одним рывком одергивая шторы.
      В лицо вдарил нежный майский вечер, примечательный своими сумерками особенного сиреневого оттенка. Недоумение, определенно отразившееся на моем лице, Ирвинг отпраздновал откровенным фырканьем. Позора я стерпеть не мог, а в голове еще стреляло отголосками вчерашнего занимательного времяпрепровождения, и я лишь добрался до ближайшего кресла и рухнул бы в него, если бы Ирвинг с воплем не замахал на меня руками:
      — Стоять! — он рывком подтянулся и в последний момент выхватил что-то небольшое, отозвавшееся мелодичным бряцаньем, и прижал к груди. Я же опустился в кресло.
      — Я и не заметил…
      — Еще бы вы решили изменить своим привычкам, Брайтон! — ощетинился Ирвинг, подрагивающими пальцами поглаживая странный предмет, в котором я различил бы крохотную скрипку, если б не слишком округлые формы; тогда я пришел к выводу, что это маленькая гитара, но прежде парировал:
      — Полагал, эгоизм — это по вашей части.
      — Не отрицаю, — хмыкнул Ирвинг, перебрав струны, — но недавно мы с Чемберленом болтали о всевозможных заразах и пришли к выводу, что человеческие пороки вцепляются в наши души пуще клещей, стоит им лишь учуять гнильцу. Уверен, леность и халатность настигли вас, стоило вам предпочесть жесткой койке пуховую перину супружеского ложа…
      — Вас это в любом случае не касается, Ирвинг, — я надеялся, что натянутая улыбка искупает мою холодность.
      — О, вы так полагаете?.. — он ответил мне озорным оскалом и взял три резких аккорда, пропел сипло: — Бравый капитан Брайтон ворвался в кабак с саблей наголо. Бравый капитан Брайтон напился допьяна. Бравый капитан Брайтон наелся досыта. И полез бравый капитан Брайтон не в свое дело, ох не в свое дело, чтобы бока ему отбили докрасна…
      — Мои бока — какие ваши претензии! — воскликнул я. — Зато вас вчера чуть не похоронили там заживо!
      Он отпустил беззвучный смешок к потолку и завершил дребезжащей трелью, после чего прихлопнул струны, прерывая всякий звук, и в звенящей тишине процедил:
      — Вот и гордыня до вас добралась, о капитан, мой капитан: возомнили, что без вас дело было дрянь?..
      — Полнейшая! — невозмутимо подтвердил я. — И наблюдать со стороны…
      — Вам показалось малым удовольствием, очевидно, потому вы бесцеремонно ворвались в мою игру…
      — Вы бы доигрались! Опять этот трюк с ловлей пули, Ирвинг, — глухо проговорил я, наблюдая хоть малейшее изменение в его лице, и едва дернувшийся уголок рта счел достаточным, чтобы совсем скомкано завершить: — И вы ожидали, что я снова допущу…
      — Но вы же допустили.
      Слова его расплескались дегтем, и я невольно потер руки об брючины, и в этом беспомощном жесте воскрес давний кошмар: вновь и вновь оттирал я грязь и кровь — его кровь, которую я все силился остановить, а не получалось, никак не получалось…
      — Не терзайтесь, мой капитан, — он посмотрел на меня прямо и расцвел в ледяной улыбке, — это же чудесный трюк. Его последствия благословили мой союз с морфием.
      — Да, когда вы словили пуговицу в живот… — я опустил лицо в ладони, в ночном сумраке словно еще грязные и красные. — Зачем вы задирали того верзилу, Ирвинг? — проговорил я чуть слышно, но совладал с собой и набрался въедливой сухости в любопытстве: — В жизни не поверю, что вы составили его характеристику за пару секунд.
      Лицо его окаменело, как и усмешка на плотных губах, но через мгновение он встряхнулся, с наигранной легкостью признавая:
      — Я выслеживал его с неделю. Та кража, помните? Наш рыжий сапожник прибрал себе часики, а с ними связана одна долгая и не самая приятная история, местами грязная, местами даже кровавая: загвоздка в том, что часики с секретом и когда-то болтались на дряблой шейке одной несчастной вдовушки — за то ее и придушили, но часы уплыли из рук губителя и поменяли в самый короткий срок еще немало хозяев (всю эту цепочку мне пришлось восстанавливать), пока не стукнулись об илистое дно столичной клоаки. Там бы они и пропали, не…
      — Не водись там хищная рыбка по имени Чарльз Ирвинг, — хмыкнул я. — Похвально!.. К вам обратились родственники вдовушки? По принятой схеме: когда полиция сочла дело пропащим, а наши имениты коллеги даже не стали рассматривать подобный пустяк?..
      — Они лодыри и ханжи, — отмахнулся Ирвинг, — тем более, кто бы взялся за дело какой-то безымянной старушки, чье состояние измерялось этими самыми часиками да пигалицей-дочкой, которой даже ручку не поцелуешь — вся разварилась в прачечной.
      Я кивнул: полиция не бралась расследовать убийства бедноты, с легкой душой пополняя статистику городского насилия очередной единицей.
      — Но вы вызвались ей помочь, — напомнил я.
      — Разумеется, — совершенно серьезно отвечал он. — Раз девушка пошла и в полицию, и в иные сыскные конторы, значит, дело действительно того стоило — что же, мне остается лишь уповать на непроходимую тупость наших, как вы выражаетесь, «коллег», и полное отсутствие у них чутья, — он принялся счищать пятно со своей кружевной манишки, но неосторожным движением оторвал ее, впрочем, не удостоив это происшествие и каплей сожаления. — Впрочем, поддержка официальных властей никогда не мешает в делах подобного толка, — добавил он, в нравоучительной манере помахав перед моим носом порванным кружевом.
      — Как же… — оттолкнул я его руку, — удивительно, как весь Лондон не сбежался потешить себя зрелищем вчерашнего безобразия… Вы, черт возьми, нарывались, все равно нарывались!
      — Конечно же, я нарывался, — его напускная веселость все же не смогла прикрыть раздражение. — А как же иначе можно было спровоцировать его на признание!
      — Вы добивались от него признания?.. Но зачем же, раз и так были уверены в его вине?
      — Я — да, но не полиция, которой должно было его арестовать.
      — Но… — я запнулся, а Ирвинг не преминул воспользоваться моей растерянностью и накинул мне на голову засаленную ткань:
      — В «Мертвом короле» вечно околачиваются легавые, особливо предпочитая верхние комнаты и девиц с подвала. Предложить какому-нибудь инспектору провести вечер в приятном обществе по приемлемой цене с одним лишь условием — вовремя спуститься в общую залу, дабы насладиться зрелищем незабываемым — перфомансом иллюзии высшей категории — все это проще пареной репы, — губы его растянулись в довольной усмешке, — Я же намерен обмыть победу, — в темноте блеснул металл — из кулака Ирвинга размоталась цепочка с подвешенными часиками.
      — Черта с два! — вскричал я, принимая от него трофей. — Вы… это те самые?..
      — Вдовушкино сокровище, именно, — покусывая сигару, он наблюдал за тем, как принялся я изучать с виду совершенно обыкновенные скромные часы.
      — Но это же главная улика! — не унимался я. — Я понимаю теперь, что вы разыгрывали трюк исключительно для поимки преступника, спровоцировали его на признание…
      — Не только на признание, но и на драку, Брайтон, — он явно забавлялся, наблюдая мое растерянное негодование.
      — Так побоище тоже входило в ваши планы!.. Что же… Тем более! Вы договорились с полицейским, чтобы тот засвидетельствовал признание вора, но унесли главную улику!.. А того верзилу ведь наверняка схватили и повели на допрос — так что же будет ему обвинением?..
      Ирвинг невозмутимо смотрел на меня, покусывая сигару, и после краткого молчания, пока я восстанавливал дыхание, снизошел:
      — Обвинением ему будет пьяная драка. Дебош.
      — Но это чушь, а не обвинение, — фыркнул я, — дай бог отправят на исправительные работы, а, может, так и вовсе…
      — Пожурят и отпустят, — миролюбиво развел руками Ирвинг. — Учитывая, что я выступал в качестве провокатора — конечно же, его отпустят.
      — Но как же придушенная вдовушка?..
      — Так ведь не он ее придушил, Брайтон! — Ирвинг выхватил у меня часы и запрятал в складках одежды. — И даже часики не он с нее снимал, они оказались у него через четвертые, пятые руки!.. В том-то и дело, — вздохнул он раздраженно, — если б тупицу Билла повязали с часиками, на него с чистой совестью повесили б и вдовушку, и еще пару лиц, что приложили свои грязные лапы к этому гнилому дельцу — с неутешительным исходом…
      — Раз уж вы так радеете за благополучие сапожника, то зачем вообще спровоцировали драку? — с каверзной усмешкой спросил я. — С вашими-то навыками, не легче ли было по-воровски у вора своровать ворованное?
      Но он был уже слишком сердит, чтобы оценить мою бездарную игру.
      — Да потому, Брайтон, что Билли, как ни крути, вор и забулдыга. Ночь в камере и сопутствующие треволнения навсегда отобьют у него охоту связываться с еще пущими мерзавцами. Впечатлений ему хватит на всю оставшуюся вшивую жизнь. Ребята этого типа по сути своей добрые малые, только вот внушаемые и падкие на спирт. Но после ночи в камере он первым делом даст себе клятву никогда больше за ворот не заливать. Освобождение станет для него божьей милостью, и по дороге домой он завернет в церковь отбить земной поклон; дома то же повторит перед женой и долго еще будет рыдать по умершей дочери — но вскоре заведет еще одну. Жизнь рыжего Билли наладится, он сделается сущим праведником, а если и нет — то не мое уже дело, — он сплюнул кончик сигары и добавил глухо: — Как не мое дело — подводить его к эшафоту. У вас, легавых, одно на уме — найти козла отпущения и пополнить его рожками да ножками отчетность. Я в крысиных бегах не участвую. Понадобилось всего-навсего отыскать вдовушкины часики — так какого черта…
      Он осекся, нахохлился и отвернулся, и вид надувшегося ребенка позабавил бы меня, не кольни в груди чувство вины. Я смотрел на его угрюмый профиль, исподлобья, словно не он, а я получил взбучку, и все чаялся что-то сказать; но он опередил меня, чуть склонив голову и пробурчав:
      — Я все забываю, за что вас выпихнули из Скотланд-Ярда, капитан, — он пожал губы будто бы в укоризне и глянул на меня искоса: — За вашу неистребимую жажду справедливости, — и он уже не скрывал усмешки: — Туше, вы выиграли: моя же жажда неистребима исключительно к вину.
      И вот вновь и вновь он обводил меня вокруг пальца. Мне следовало помнить, что он никогда не гнушался методами самыми сомнительными, лишь бы добиться поставленной цели: лгал, обманывал, водил за нос и пудрил мозги всякой своей жертве, пусть и в благих намерениях; он был искусен в манипуляции и знал, как заставить человека сделать, сказать, даже подумать то, в чем возникала необходимость. Он рассеивал бдительность, перехватывал внимание, зачастую чудесно преображаясь и в апофеозе актерства производя неизгладимое впечатление; этим он пользовался, чтобы обретать контроль не только над ситуацией, но и над другим человеком.
      Собственно, разве не то же самое случалось вновь и вновь со мной? Полчаса назад я был готов рвать и метать за состояние нашей квартиры, за положение нашего общего дела, на процветание которого я потратил треть своей жизни, но вот уже расселся с удобством в поросшем плесневелым тряпьем кресле, и чувствовал я себя определенно превосходно. Намерение встряхнуть хорошенько Ирвинга, вновь попеняв на его безалаберность и расхлябанность, улетучилось, стоило мне провести в его обществе чуть более четверти часа.
      Сиплый смех, насмешливый тон, острота на языке, озорство в глубине глаз, всклоченные нечесаные волосы, слипшиеся от вчерашней помады, множество слоев броской нелепой одежды, которую он сочетал со вкусом эстета и носил с достоинством короля, пыльная сигара меж оскаленных зубов, взгроможденные на стол дорожные ботинки с бутафорскими бляхами, извечное прожженное городским смогом пальто, которое он носил дома вместо или же поверх халата… Чарльз Ирвинг был поистине фигурой примечательной; помимо того, он был примечателен по своей сути, и я имел удивительную возможность наблюдать этот феномен человеческой природы на протяжении вот уже десяти лет.
      Я был благодарен ему за возможность этого молчания, но он уже начинал скучать: так и полулежал прямо на полу, бренча на своей диковинной гитаре остервенело, и лицо его кривилось в презрении к моей мягкотелости, которую я даже не пытался скрыть. Я поймал себя на мысли, что отчего-то рассчитываю на его снисхождение, и стыд, охвативший меня за собственную слабость, показался мне сладким: как мой друг ни демонстрировал свое пренебрежение моей персоной, а я знал наверняка, что счастлив он нашей встречи — что уж скрывать, счастье это было взаимным.
      Еще бы он признал это хоть взглядом, хоть жестом — право, та особая тишина, что установилась на эти мгновения, в какой-то момент смутила нас обоих, и если я оставался во власти бесстыдной неги (коей изрядно потворствовало похмелье), то Ирвинг рывком поднялся на ноги, без труда устояв, даже не покачнувшись, и гаркнул на всю квартиру:
      — Я требую вина!
      — Было б у кого требовать, — лениво хмыкнул я с кресла, — если в помойной яме, в которую превратилась наша квартира, еще можно отыскать прислугу…
      —…то, боюсь, исключительно на той же стадии разложения, что и вон те яблоки, — Ирвинг указал на сервант и, не углубляясь в размышления, вынул из рукава платок и прикрыл им ту мерзость, что разлилась гнилью во фруктовой вазе.
      — Ирвинг, — негромко позвал я.
      — Так что же насчет угощения, — потер он воодушевленно руки, — последний раз я обедал дня два назад, если наше приключение действительно имело место быть вчера, а не в прошлом году — по части установления точного времени я вам не помощник.
      — Ирвинг.
      — Собственно, это выглядит не так уж и плохо, — продолжал он, приподняв платок и заглядевшись на содержимое вазы, — они ведь уже перебродили…
      — Ирвинг.
      — А ведь выйдет недурственный сидр, как считаете?..
      — Ирвинг!
      — Брайтон! — он обернулся ко мне всем своим длинным нескладным телом, оскалился: — Намерены произнести клятву трезвенности, а я вас искушаю?..
      — Ирвинг, вы искушаете надеть эту вазу на ваш чурбан!
      Я, прихрамывая на еще ватных ногах, подошел к нему, морщась от нарастающей вони, и красноречиво обвел широким жестом нашу квартиру, на что он фыркнул, опередив мою отповедь. Я запнулся, набравши в грудь побольше воздуха, разом потеряв намерение вообще что-либо говорить. Он был прав — я понимал, на что иду, а потому не имел права на претензии; жалобы же были унизительны и отдавали беспомощностью. С другой стороны, разве не был я бессилен перед его непомерным стремлением к саморазрушению, с которым он воодушевленно ходил по краю бездны всю свою сознательную жизнь?.. А ведь падение его было исполнено крайней степени осознанности; он брал под свою ответственность собственное саморазрушение и настаивал на моем невмешательстве. Я часто пытался объяснить ему, что не способен лицезреть это в холодном равнодушии, на что он принимался твердить об уважении.
      «Вы не предъявляете покойнику скорость его разложения — так оставьте этот интимный процесс на мое усмотрение».
      В такие моменты я малодушно цеплялся за единственное счастье: что не смотрит он на меня в упор. А сами глаза у него были страшные: воспаленные, сизые, чуть навыкате — глаза жабы, придушенной рукою озорника.
      И вот сейчас — лишь миг, но живот даже скрутило, и я тут же списал это на тошнотворную вонь, за что и уцепился:
      — От этого необходимо избавиться, — вынес я приговор яблокам.
      — Раз вы настаиваете… — Ирвинг в притворной печали пожал плечами, — и нам действительно придется распрощаться с перспективой отменного сидра… То вы сообразите нам ужин!
      — Всенепременно, — отрезал я и склонил голову, приглядываясь к вазе, для важности сложив руки на груди. Увы, самоуверенный жест лишь продлил агонию: пришлось признать, что я не представляю, как именно провести операцию; брезгливость и отвращение завладели мною.
      — Я говорил недавно с Чемберленом, — шепнул мне на ухо Ирвинг, с той же веселой подозрительностью косясь на предмет возникшего недоразумения, — он рассказывал что-то про губительную заразу…
      — Не удивлен, что он говорил с вами именно об этом, — ухмыльнулся я.
      —…и методы взаимодействия с нею, — заключил он, а я воззрился на него, поймав за хвост идею:
      — Вы правы. Перчатки.
      — Туше! — он потянулся к комоду и подал мне пару белых, атласных, совершенно серьезно поучая: — Не делайте ничего без перчаток!
Игра света или же наши спутанные дыхания, а может, это глаз мой уже дергался от абсурда ситуации, но на миг мне показалось крохотное шевеление в вазе.
      — Это крыса, — выругался я.
      — Никаких крыс в моем доме! — вскричал Ирвинг, выставляя руку с подвернувшимся канделябром. — Тем более без приглашения!
      — Так, довольно, — я схватил вазу, едва не задыхаясь от отвращения и глухого запаха, — куда это теперь?!
      Ирвинг вспрыгнул на диван:
      — Куда подальше!
      — Я не могу вечность стоять с этим!
      — Где же ваш стратегический гений?! Почему вы не продумали заранее, капитан?! 
      — Почему вы оставили яблоки гнить?!
      — Гнить оставили меня, а яблоки лишь составили мне компанию! — он выпалил это, присовокупляя дикой улыбкой, и тут же оказался подле, столь быстро, что я не успел и слова молвить: — Молите о помощи, упрямец, иначе погибните со своим взводом бесславно и в муках! — выхватил у меня вазу и горделиво вскинул голову: — Вот так-то лучше!
      В два шага он подлетел к окну, перехватил вазу под мышку, распахнул створку, и дребезг фарфора огласил нашу тихую улочку. Друг мой невозмутимо отряхнул руки, устремив в меня немигающий взгляд:
      — И где же чествование героев?.. Поступок вполне себе самоотверженный, ведь…
      — Ведь что вы натворили! — первым моим порывом было выглянуть в окно, чтобы засвидетельствовать финальный аккорд этого фарса, но тут же в ужасе подумал, не стал ли какой бедолага жертвой буянства моего друга и много ли добропорядочных горожан сейчас испепеляет взглядами наши окна — а потому с треском одернул гардину и в бешенстве воззрился на Ирвинга.
      Тот же в который раз ухмыльнулся мне в лицо и заметил:
      — Однако проблему с ужином это не решает.
      — Если бы вы уделяли хоть какое-то внимание прислуге…
      — О, капитан, обижаете, — растянулся он в улыбке, — моя избирательность происходит как раз из внимания, которым я не имею привычки обделять…
      — Средства к существованию, Ирвинг! — рявкнул я.
      — Которое я имею привычку влачить весьма достойно, — тут же огрызнулся он. — В отличие от человека, который не в состоянии сварить себе яйцо на завтрак…
      — Вы в состоянии свести себя в могилу.
      — В таком случае, вы вовремя приехали, дабы справить сороковой день, — с раздражением он выплюнул это, отшагнул в сторону и обернулся с привычной усмешкой: — И все равно без преподношения — где же ваши манеры, о капитан?!
      — С чего вы взяли про яйцо? — не удержался я, чем польстил его самолюбию чрезмерно:
      — А что может быть проще, чем приготовить сей продукт? Только голодным отправиться в столицу, чтобы натощак нахлебаться дрянного виски под поросенка со шпинатом! А под бренди — ростбиф, а под полусухое красное… Да вы, о капитан, решили внести свою кандидатуру в лист непросыхающих пропоиц лондонского полусвета…
      — Пальму первенства у вас, Ирвинг, не отнимет никто, и только глупец попытается ее оспорить. Все, оставим эту тему…
      — Незачем оставлять эту тему. Лучше обсудим ее сейчас, чтобы вы ненароком не коснулись ее в беседах с вашей милейшей супругой.
       — О, думаю, до ее приезда произойдет еще что-нибудь более лицеприятное, о чем можно будет с ней побеседовать… Да, к вашему сведению, моя супруга в отъезде, чтобы обсуждать с ней что-либо, в частности — количество опрокинутых мною вчера бокалов.
      — Я знаю, Брайтон. И она в отъезде для того, чтобы вы без зазрений совести их опрокидывали. Причем в компании со знакомым, о существовании которого вы до вчерашнего вечера даже и не вспоминали.
      Я осекся, в который раз пораженный его проницательностью, но не посмел дать ему и повода потешить гордыню и тут же уличил его в жульничестве:
      — Откуда вам вообще знать об отъезде моей жены? Это потому, что я вам только что сказал.
       — Нет, Брайтон, — он пожал плечами и улыбнулся коротко и грустно. — Просто вы снова здесь.
      Мы замолчали. И он, и я часто так замолкали от осознания искренности, внезапно прорвавшейся сквозь язвительные насмешки и раздраженные отговорки. Ирвинг не сводил с меня посиневшего взгляда своих огромных рыбьих глаз, а я опирался об комод, еще плохо управляя собственным телом, и мысли мои разбегались подобно напуганным белкам в парке, едва прикормленным орешками: вот передо мной стоял образ жены и приписанного ей комичного гнева на мою безалаберность, а тут же я думал уже о моем друге и горечи, что оттенила грубые черты его лица.
      Я понял вдруг, что он совершенно трезв.
      Я тешил себя самоуверенным убеждением, что понимаю его куда лучше, чем он бы допустил. В своем одиночестве он находил повод для отчаянной гордости и скорее съел бы свою шляпу, чем признал, что позволил другому человеческому существу приблизиться к его одеревеневшему сердцу столь близко, как получилось у меня. Мы вели эту игру добросовестно: я говорил глупости и навязывал ему мораль, а он оскорблялся и принимал позу возвысившегося над толпой поэта, облачаясь в бестактность и цинизм.
      Я надеялся, что ответственность за наше общее дело хоть как-то заставит его остепениться; поэтому и пошел на этот риск — доверил ему управление конторой, стараясь не вспоминать, какого труда мне стоило это предприятие: я утешался тем, что со спасительной идеей пришел именно Ирвинг, а значит, в коей-то мере детище принадлежит нам обоим. В тот печальный час, когда меня второй раз за недолгую жизнь выпроводили со службы, лишив права отдавать свои силы и рвение на благополучие общества, именно Ирвинг оказался рядом; поначалу — с бутылкой абсента, но после — с дерзкой, шальной мыслью: почему бы мне не продолжить делать то, к чему так рвется моя душа (да еще при наличии образования, навыка и опыта), но только уже самостоятельно, без команды сверху. Пожалуй, если б не эффект от той самой бутылки или всепоглощающее отчаянье, что накрыло меня с головой и подтолкнуло к краю пропасти, где уже нечего было терять, я бы не ухватился за его безумные речи. Однако я, униженный и раздавленный, переживал агонию: вот и хватило мне сил с избытком, чтобы лихо постановить об открытии конторы, даже не ожидая столь блестящего результата — и случился рецидив, и пришло выздоровление, и началась новая жизнь.
      И вышло, что исполнению своих идеалистичных стремлений я был обязан самому дрянному представителю цивилизованного общества. Или же — отщепенцу на просторах человеческой посредственности, как он сам себя величал.
      Своим браком я окончательно определил себя во враждебный лагерь. И все не мог донести до него, что это окончательно.
      А может, я не особо пытался.
      — Я спрошу ужина у Чемберлена, — сказал я, снимая перчатки и поправляя галстук. — Сколько там показывают часы вдовушки?..
      — Одиннадцать, — живо ответил Ирвинг.
      — Вот и отлично, — хмыкнул я, тщетно оглядываясь в поисках зеркала и в конечном счете довольствуясь дверцей серванта, чтобы скривиться от плачевного зрелища собственной физиономии. — Потрудитесь пока что привести это логово в божеский вид, я намерен ужинать за столом.
      — И при свечах, как же, — причмокнул Ирвинг, за что схлопотал перчатками по носу и в ответ мне в спину бросил резкий смех и подушку.

      Свидание с дражайшим доктором, который едва разлепил свой единственный глаз, откровенно не приветствуя мое полуночное вторжение, затянулось на добрых полчаса, пусть и началось с пары угрюмых фраз с пожеланием катиться в известном направлении, в кэбе или двуколке — на мое усмотрение. Но все же Чемберлен сжалился, удостоверившись, что не Ирвинг ломится к нему на ночь глядя, а я, и даже заметно повеселел. Пока служанка отправилась к нам с холодным ужином, Чемберлен, человек суровой прямоты, не стал растрачиваться на комплименты и пустую болтовню и даже не спросил, как поживают мои овцы и супруга. Впрочем, про овец мне сказать было бы все равно нечего, учитывая, что их я не держал, как и кур, и кроликов, но отчего-то все мои городские приятели забавлялись этой дурацкой выдумкой, что-де капитан Брайтон, уже имея определенную сноровку в отношениях с питомцами, оставил Лондон ради живности на выпасе и жены за вышиванием. Чемберлен на подобные низости времени не тратил, но все же задержал меня дольше необходимого — все мялся, постукивая по сундуку в прихожей, шамкая сморщенными желтыми губами, и глаза мои слезились от стойкого запаха формалина и негласных намеков, которыми он выкладывал мне общее положение дел: все же он был человек чести, и, верно, воспринял слишком буквально мою просьбу присмотреть за Ирвингом хоть одним глазком.
      Прервал он резко — сунул мне пачку конвертов самого разного качества и позвякивающую коробочку. То, что Чемберлен предусмотрительно собирал корреспонденцию моего друга, облегчило душу: письма (как и прочую бумагу) Ирвинг предпочитал употреблять на самокрутки. Что же до коробочки…
      — И в этом есть необходимость?.. — голос мой все же дрогнул, а взгляд малодушно уперся в пустую дырку глазницы плешивого доктора.
      — С таким образом жизни удивительно, как он дотянул до своего возраста. Если хочет дрыгаться дальше, то пусть изволит…
      — То есть это исключительно как профилактика, — жалобно заулыбался я, — на всякий случай.
      — Учитывая, сколько всевозможных способов суицида изобрело человечество, то да, случай может быть всякий, — огрызнулся Чемберлен, но вздохнул грустно. — Следите за дозировкой и храните под семью замками. Если перебрать, станет только хуже.
      — Вы сами осматривали? Но разве не лучше принять меры… — настаивал я, но он уже погнал меня прочь:
      — Он утопится в шампанском прежде, чем вы заикнетесь об этом! Или вы совершенно позабыли его нрав, капитан?!
      Этот упрек оказался сродни пощечине: я застыл, стиснув зубы, посмотрел в его единственный черный глаз прямо и даже с вызовом, под раздражением стараясь не выдать свою беспомощность.
      Чемберлен покачал угловатой головой, глаз его сверкнул в полуночном отсвете газа:
      — Разве можно было его… — я был благодарен ему за опущенное «бросать», — после… — как и за все прочее молчание, которым он укрыл, словно саваном, печальные события, ознаменовавшие наше предыдущее расставание с Ирвингом.
      Наконец Чемберлен откровенно махнул на меня рукой и удалился, не дожидаясь благодарности, на которую я сделался скуп. Несколько лет назад мы с ним разделили ответственность — за то, что сотворили с Ирвингом. Конечно, основной упрек следовало адресовать его изношенной воле, но привили ему пагубную страсть именно мы. Пусть и во имя спасения его жизни, но…
      Вечно буйные волосы — взмокшие и прилизанные, лоб в хладной испарине, протянувшийся малиновой раной рот, оттененный, будто взбухший, нелепо-огромный нос… И пустотная чернота глаз, вздувшиеся вены омертвелой руки. Страх и чувство вины с тех пор сопутствовали мне эхом нетвердых шагов того ублюдка, что в пустое дуло револьвера подложил смеха ради пуговицу — и Ирвинг исполнил трюк с ловлей пули, схлопотав дыру в животе.
      Кровь мы заливали спиртом, боль — морфием. Это его спасло — тогда. Вот только сейчас он, спустя пять лет, не видел причин прекращать.
      Ах, ну и да — он ведь перешел на кокаин.

      Я же перешел безлюдную улицу и оказался дома — с растопленным камином и выдвинутым на середину комнаты столом, даже застеленным плесневелой тканью, наше жилище приобрело в сомнительном уюте. Служанка Чемберлена позаботилась об ужине, пусть и скромном — с похмелья на большее мой желудок и не был способен. Ирвинг же в надменном безразличии ко всему сущему невозмутимо поглощал все, до чего мог дотянуться, не утрачивая небрежности позы Диониса, возлегшего под сенью олив с нимфами. Оценивая масштаб его аппетита, я задался вопросом, когда бы он последний раз трапезничал, понимая, что он сам вряд ли сможет вспомнить. Оттерев с пальцев куропатку, я принялся за разбор корреспонденции, и, заблаговременно отложив пачку конвертов подальше от Ирвинга, не отказал себе в возможности поизмываться, зачитывая вслух всякое письмо — впрочем, большинство составляли счета, и пару раз я едва перебарывал себя, чтобы в солидарности с моим другом не отправить их, не глядя, на папиросы. Однако попадались и обращения к мистеру Ирвингу не как к первому претенденту на переселение в долговую яму, а как к мастеру расследований. С досадой видел я даты — март, апрель, — и все так и остались без ответа, как люди — без помощи.
      — В любом случае это все чепуха, — презрительно отмахнулся от моего гневного упрека Ирвинг.
      — Вы имели бы право так говорить, если хотя бы вскрывали чертовы письма! — вскипел я. — Тут есть и убийство, — принялся перечислять я, с грохотом откладывая на стол исписанные прошениями листы, — и шантаж, и какой-то необыкновенный случай с…
      — С фамильным привидением, браво, — скривился Ирвинг, лениво скосив взгляд на очередное письмо. — «Мы проводили бабушку в последний путь…» — на распев зачитал он, как вдруг выпрямился и схватил листок, продолжая тоном сбивчивым и дрожащим: — «…а вчера я собственными глазами увидела ее в спальне, и на утро…» — он задохнулся, переполненный эмоциями, глаза грозились выскочить из орбит, когда он возвел их на меня и страшным шепотом заключил: — «…мы не досчитались пары бабушкиных панталон!»
      Теперь он задыхался уже от смеха, сползши с дивана, а я уповал, что его кривляния не выдавили из меня и краткой усмешки.
      — Остается гадать, как же вы взялись за дело вдовушкиных часиков, — процедил я, а он прервал свои валяния по полу и, подтянувшись обратно на диван, пожал плечами:
      — Ее дочка заявилась ко мне собственной персоной. И была крайне настойчива.
      — И еды принесла.
      — И вымыла пол.
      — Что-то не похоже.
      — Неделю назад!
      Окаменев в молчании, я отложил еще пару писем. Я упрекал его исправно: за халатность, за лень, за небрежность, за черствость и эгоизм, да даже за внешнюю неопрятность, — упрек я оставлял при себе, но предубеждение прорывалось через тон и жесты, истинную подоплеку которых мой друг считывал за долю секунды. Его методы вызывали во мне возмущение, результат — восхищение. За семь лет наше дело чудом не выгорело, вечно балансируя на грани полного краха и вершины славы. Благодаря и вопреки Ирвингу. Я признавал свою посредственность, но брал усердием: первые пять лет наше агентство влачило существование тихое, но достойное. Я старался делать свою работу наилучшим образом и помогать людям. Ирвинга мой идеализм забавлял. Кропотливость, с которой я подходил к расследованию, ему быстро наскучивала, отзывчивость, с которой я встречал всякое дело (пусть даже самое незначительное, вроде пропажи левретки подслеповатой старушки), раздражала, дотошность утомляла, старательность умиляла (если только его сердце, скованное ледяным пренебрежением к жизни, вообще можно было смягчить).
      «Никогда не занимайтесь искусством всерьез», — говорил он мне, и карандаш в его руке обращался увядшей гвоздикой.
      А потом он спокойно сообщал, что ставил под угрозу свою репутацию и жизнь только ради устройства и без того пропащей жизни какого-то пьяного сапожника, поколачивающего жену и забывшего о смерти собственного ребенка.
      Вздохнув еще тяжелее, я уже хотел было плюнуть на оставшуюся пару писем, но один конверт привлек мое внимание: сделанный из плотной, довольно дорогой бумаги, но простой, безо всяких вензелей и излишеств. Посередине проходила неровная линия сгиба. Наш адрес в верхнем правом углу был написан тонким правильным почерком черными чернилами, слегка подтекшими, чудом не смазавшимися окончательно. С невольным трепетом я распечатал конверт и вытащил письмо — тончайший белоснежный листок, сложенный аккуратно, но изрядно помятый. Почерк был точно тот же, изящный, слегка скошенный влево, под конец с поползшими строками и в паре мест с размывшимися словами, разобрать которые, впрочем, мне не составило труда…
      — Кто был тот чинуша, ради которого вы влили в себя галлон всякой дряни? — пронесся голос Ирвинга: он был уверен, что я не слышу его, а потому тревожные нотки прорезались в нарочитой небрежности вопроса.
      Однако я отвечал на редкость рассеянно, не сразу установив, о ком же он:
      — Ах, верно… Ну конечно… — в смятении я еще раз пробежался по письму, — невозможно такое совпадение… Что?
      — Тот бородатый глухарь, — отчеканил Ирвинг, глядя на меня столь пристально, что забыл затянуться папиросой, все же придуманной из какого-то ресторанного счета.
      — Ах, Ховарт…
      — Я не наблюдал его раньше в вашем окружении. Он запутался и испугался, а по собственному слабоволию не может решиться на отчаянный шаг, — отрекомендовал моего знакомца Ирвинг крайне презрительно. — Вот и глушит по-черному при любом случае. И вся эта мишура высокого положения… — Ирвинг фыркнул, — повадки провинциальных сквайров неистребимы.
      — Я как-то протащил его на своем горбу по трансваальской* пустыне, — рассказал я. — Он был там секретарем при дипломатической миссии, один выжил…
      — Благодаря вам, — со всей серьезностью заметил Ирвинг и кивнул, — это же тогда вас?..
      — Да.
      Я не любил об этом говорить. А он и так уже все знал. И благодаря его осведомленности и несдержанности вчера ночью подробностями моего боевого прошлого кормилось все лондонское дно. Я еще не решил, сколь сурово будет возмездие, да и желание мести уже давным-давно сошло на нет, и вот сейчас — хватило лишь взгляда на его смурное лицо, изъеденное подозрительностью и плохо скрываемой ревностью, чтобы пришла легкость прощения.
      А он места себе не находил:
      — Что это за письмо… — он прищурился, — весточка из привилегированного слоя общества…
      — Прочтите, — настоял я, передавая ему, не успевшему принять вид безразличного презрения, письмо. — Элорн Ховарт действительно попал в непростое положение. Он полагает, что его кузина в опасности, но ничего не может сделать, не имеет понятия, как ей помочь — ведь на первый взгляд ничего не должно вызвать тревог и подозрений, равно как и много лет назад, когда девушка и стала женой богатого лорда. И вот сейчас тот при смерти, и Элорн Ховарт отчего-то волнуется о своей кузине, что готовится со дня на день надеть вдовий чепец. Элорна Ховарта беспокоит окружение, в котором его кузина заточена вот уже сколько лет: одна мысль о семье этой вызывает в Элорне Ховарте трепет, и он становится беспомощен, словно кролик пред удавом. Он корит себя немилосердно за то, что много лет назад не только одобрил брак кузины, но и приложил все усилия для его свершения — не каждый день безродной провинциалочке выпадает шанс выскочить за главу древнего и знатного рода. Но отчего-то Элорн Ховарт сейчас считает то решение самым опрометчивым в своей жизни: он уверен, что загубил свою родственницу… — я замолк, наблюдая, дочитал ли Ирвинг, и лишь удостоверившись, что он дошел до имени адресанта, заключил: —…выдав ее замуж за лорда Дроуэлла.
      Ирвинг скосил на меня взгляд, и рот его скривился в усмешке.

      «…Мистер Ирвинг,
       Надеюсь, вы пребываете в добром здравии, и письмо мое не отвлечет вас от важной работы, потому что я выражаю крайнюю заинтересованность как в вашем физическом благополучии, так и в том, что вы располагаете сейчас свободным временем и будете столь великодушны не только выслушать меня, но и взяться за мое дело.
       В феврале этого года наше знакомство, увы, не состоялось, пусть ваш коллега мистер Брайтон любезно принял меня и выслушал. Я буду рада ошибиться, предполагая, что тогда вы не сочли мое дело заслуживающим внимания. Уверена, мистер Брайтон добросовестно передал вам содержание нашей беседы, но оставляю за собой право усомниться в том, что это представило для вас какой-либо интерес, скорее показалось чепухой и глупыми женскими страхами. Я искренне уповаю, что мои следующие слова убедят вас в обратном.
       Моего мужа хотят убить.
       Десять лет назад я вышла замуж за мистера Себастьяна Улиссеса Дроуэлла, старшего из ныне живущих сыновей лорда Дроуэлла. И вот, мой свекор при смерти. Возраст его почтенен, как и весь жизненный путь, а еще он с зимы болен чахоткой, и по словам врача, именитого профессора, которого мой муж привозил к нам из Лондона, еще в феврале дело было обреченное: сейчас же дни милорда сочтены, он уже не встает с постели. Я буду с вами откровенной, мистер Ирвинг: его кончина принесет не только скорбь и уныние нашему дому, но и волнения известного характера. Объявление наследника и принятие наследства — эти вещи из века в век терзают наши грешные сердца. Особенно в больших семьях. По закону мой муж — прямой наследник своего отца, и никто не может оспорить у него право старшинства, но я знаю этот дом, мистер Ирвинг, я знаю людей, которых должна звать семьей.
       И я знаю, что моего мужа хотят убить.
       Его смерти хочет каждый в доме, как бы человек сам ни был далек от статуса наследника. Нас много здесь, и каждый надеется на лучший исход — для себя самого, а это, увы, может означать лишь борьбу за место под солнцем. И под нашим солнцем поместится только один. Я тоже могу быть эгоистичной — это позволительно мне как жене и матери.
       Увы, я не могу приехать к вам, я не могу писать подробнее — я знаю, что за мною следят. А следят оттого, что не желают этих действий от меня. Мне тяжело идти против воли всех собравшихся здесь людей, которые не собираются привлекать к нашему делу посторонних. Я же вижу в этом единственный выход и шанс на спасение.
       Я одна.
       И я прошу вас приехать сюда как можно скорее, чтобы предотвратить ту трагедию, которую ждет наш дом. И большинство ее жаждет. Только вмешательство со стороны может спасти нас.
       Пока Господь еще не отозвал душу лорда Дроуэлла, и тот сам будет более всех противиться вашему приезду. Никто не должен узнать о моей инициативе, поэтому я прошу вас приехать инкогнито, представившись моими давними знакомыми. Иначе вас, постороннего человека, тем более  — сыщика, и на порог не пустят — и я буду бессильна. Даже как моего приятеля ваше появление воспримут в штыки, настолько закрытый образ жизни мы ведем, но так у вас хотя бы будет шанс войти в наш дом. Все, что я могу, так это уповать на ваше великодушие и рисковать, отсылая вам это письмо — отчаянье женщины, которая делает то, что от нее требует жизнь: является преданной женой и любящей матерью.
       Искренне ваша,
       Миссис Лив Дроуэлл (Брескет), 14 мая 1890…»


       В приписке значился адрес и дополнительные указания на случай, если мистер Ирвинг решится откликнуться на этот странный, туманный, а в дальнейшем — роковой призыв.
 



Чарр

Отредактировано: 22.07.2018

Добавить в библиотеку


Пожаловаться




Books language: