Сны приходили редко. И разнообразием не отличались. Более всего один докучал – в нём вязала-плела она верёвки, чутко, споро пропуская их сквозь пальцы. Спутывались они в тугие узелки, в ячеистую сеть, щекотали ладони, обозначая узор. Она знала, что узор есть. Хоть видеть его и не могла…
Потому как судьба её была – жить в мире чернильной ночи. Мать говорила, будто не с рождения, а лишь годов с двух или трёх ослепла меньшая дочка, да только всё одно – не сохранила память её ни цветов, ни образов. Только звуки. Запахи. Прикосновения.
Так оно, наверное, и лучше – ведь коли не ведаешь чего лишён, так и боль утраты душу не грызёт, не уродует отчаянными сожалениями. А более и не о чем было жалковать ей среди тепла родной семьи. О чём печалиться, когда вокруг столько рук, готовых поддержать и приласкать: заботливых – матери, надёжных и крепких – отца, стерегущих – сестёр… Ей было хорошо среди этих добрых рук, и на судьбу она не роптала. Пугалась только, когда мать, бывало, притягивала к себе да начинала вздыхать над белобрысой макушкой дитятка, роняя слёзы:
- Ох, горюшко тебе, донюшка. Как по жизни пойдёшь, когда мы с отцом состаримся, не сможем о тебе заботиться? Пропадёшь ведь, как пить дать – пропадёшь! Мыслимо ли дело в потёмках жить? Кто же за руку тебя водить станет, бедная моя?..
Падали те слова на благодатную почву сомнений взрослеющей души, прорастая постепенно в ней холодным безотчётным страхом ощутить однажды рядом с собою безжалостную и губительную пустоту.
А время шло. Дом пустел, отпуская на волю одну за другой поспевших сестёр. После и с хозяином расстался, снесённым со двора в сосновой домовине. Остались в тихих комнатах скудость и печаль. И работящие, но уже слабеющие руки стареющей матери.
Вскоре, по первым дням осени, в дом наведалась Зинаида Петровна, председательша местного отделения общества слепых.
- Выходи-ка ты, Лида, на работу, - велела она, позвякивая ложечкой в чашке чая. – У нас тут цех открывают – валенки валять. Вот, значиться… Места я там выхлопотала для инвалидов по зрению. Сколько уж можно за мамкину юбку прятаться? Взрослая поди. Зарплату будешь получать, с людьми пообщаешься. У нас там и художественная самодеятельность, и ячейка комсомольская… Завтра, значиться, и приходи с документами.
Мать поохала, пожалковала над родной кровинкой, чья судьба определилась в тяжёлой, копеечной работе. Но всё же, преодолев мучительные сомнения, повела дочку устраиваться.
Холодный, гулкий цех ошеломил грохотом машин и нестерпимой вонью мокрой шерсти – её били, мыли, чесали, замачивали в растворах и отпаривали. Лида судорожно сглотнула подступившую тошноту и покорно протянула руку звеньевому.
Её проинструктировали и определили к шерстобитке. Потянулись долгие дни. Колючие комки шерсти протекали через её руки на транспортёр, затягиваемые машиной, пожирающей их с неумолимой ненасытностью. По вечерам в голове гудело, шумело, бряцало… Снилось, будто машина утягивает в чрево своё руки, голову, тело – покорное, усталое, оглохшее.
Лида просыпалась и лежала долго без сна, с наслаждением впитывая ночную тёплую тишину дома, убаюкивающее тырчание кошки и сонное материно посапывание за тонкой стенкой…
Но страшные сны вскоре отступили. Напуганное переменами сознание перестало вскидываться по ночам. Лида привыкла. Она даже стала находить удовольствие в здоровой усталости тела по вечерам, в общении с новыми людьми, в собраниях коллектива, организации праздников, маленьких посиделках по поводу чьих-либо именин…
Незадолго перед юбилейными торжествами в честь Октябрьской революции Зинаида Петровна, не особо интересуясь робкими возражениями подопечных, составила в своём блокнотике список участников праздничного концерта с распределением ролей. Лиде были вручены стихи Маяковского и приставлен для патронажа мастер её же цеха. Из слабовидящих.
- Пошли что ли, - сказал он, беря её за руку, - отведу тебя сегодня домой. Заодно стихи по дороге подучим. Я буду читать, ты – повторяй и запоминай, ясно?..
Каждый день, шурша подошвами по лубенеющим дорожкам посёлка, они талдычили рубленые строки «Октябрьского марша». Он осторожно сжимал её пальцы, направляя, и, завернув за ближайший угол, аккуратно поправлял криво повязанный платок. Его звали Николай. Лида осторожно пробовала это имя губами перед сном и засыпала, улыбаясь.
Концерт, отгремевший сразу после утренней демонстрации, удался. Лида взволнованно и звонко отбарабанила навсегда запавшие ей в душу стихи. А после праздничного застолья Николай целовал её в тёмном закулисье районного дома культуры, мусоля мокрыми губами и прерывисто дыша «Жигулёвским».
- Распишемся, Лидушка? Я добрый – не обижу.
Она с готовностью уцепилась за его крупную, жесткую, как подошва, ладонь. Так и повёл он её по жизни.
И, вправду, не обижал. Заботился. Не пил шибко. Мать души в Коленьке не чаяла, чуть ли не молилась на него.
- Ох, доченька, - горячо шептала она, глотая слова от избытка чувств, - какой удачи ты сподобилась! Дай бог здоровья мужу твому на долгие годы! Держись за него крепче, не выдюжишь одна-то. Слава богу, слава богу! Теперь и помереть не страшно. Всё боялась тебя ране одну оставить, бросить на погибель… Теперь-то – слава богу!..
А и вправду, словно только дитятко убогое держало мать на земле. Отпустило её беспокойство извечное, отлегло от сердца – оно и успокоилось. Успокоилось тихо и неожиданно. Соседка поутру не достучалась – так и узнали.