Балерина. Зима 1917

ГЛАВА ПЕРВАЯ Вечер пятнадцатого сентября

Корсет затягивали в третий раз, и я начинала всерьёз бояться, что упаду в обморок ещё до того, как мы доедем до Фонтанки.

Варвара тянула шёлковые шнуры так, что крошечный горячий шар воздуха застрял где-то под ключицей и не желал ни выдохнуться, ни втянуться обратно. Держалась за резной столбик кровати, и каждый раз, когда горничная дёргала, ребро жёсткого корсета впивалось в левый бок чуть глубже, и в этот же бок отзывалось тонкое, ноющее напряжение, какое бывает, когда долго стоишь у балетного станка на полупальцах и не смеешь опуститься.

Шёлк цвета слоновой кости лежал на стуле, ждал.

«Матерь Божья. Как медленно.»

Зеркало в простенке отражало девушку, которую Маргарита Викторовна видела впервые в жизни. Та девушка была выше ростом, чем должна, и тоньше в талии, чем была вчера, и над её ключицами лежали три ряда жемчуга, на среднем из которых старая царапинка, оставшаяся с тех пор, когда в семь лет таскала бусы маменьки по паркету детской.

Стало вдруг страшно.

Не то чтобы страшно по-настоящему, а так, будто кто-то невидимый положил ладонь между лопаток и легонько надавил. Сердце сразу же откликнулось мелким, частым стуком, какой бывает у пойманной птицы в кулаке.

– Барышня, не вертитесь, Христа ради.

– Варенька, я не верчусь.

– Вертитесь. Вы вся дрожите.

Дрожала и правда. Не от холода, в комнате топили жарко, в изразцовой печи трещало второе с утра берёзовое полено, и от того тепла на висках уже выступила тонкая, влажная испарина. Дрожь шла откуда-то из живота, тонкая, частая, как от долгого голода, хотя обедала всего три часа назад.

«Девятнадцать лет, Маргарита, изволь не позориться.»

Мысль прозвучала маменькиным голосом, тем самым строгим, спокойным голосом, каким маменька говорила: «дочь генерала Безухова не плачет на людях». Маменька научила меня всему, чему полагалось. Реверансу перед особами императорской фамилии. Посадке на лошадь. Выходу из кареты так, чтобы не показать ни щиколотки, ни смущения. Не научила одному. Что делать, когда в животе начинают трепетать обезумевшие мотыльки и каждый из них рвётся к свету.

Варя застегнула последний крючок на спине. Тёплыми, чуть мокрыми от стараний пальцами разгладила шёлк по моим лопаткам, и от этого медленного, неторопливого движения по позвоночнику пробежала тонкая, щекотная волна, как будто тело, наряжаемое в первое в жизни взрослое платье, впервые в жизни узнавало само себя.

– Барышня, посмотрите.

Подняла голову.

В зеркале стояла я, и у меня было слишком открытое декольте.

Жар мгновенно поднялся по шее. Сначала к ушам, потом к щекам, потом к самому корню волос. Кружево по краю платья прикрывало плечи, но грудь начиналась слишком высоко, и маменька точно бы сказала «un peu trop, mon ange» и приколола бы шёлковую розу.

– Варя, дай розу.

– Барышня, нынче не носят так. Княжна Ольга сами изволили передать через своего камердинера. На её балу никаких роз. Традиционных великосветских или придворных балов уже не проводилось.

Сердце дёрнулось второй раз, уже сильнее. Парижское. Слово прозвучало как маленький выстрел, после которого что-то на полу разбивается.

Княжне Ольге шёл двадцать первый год, и княжна знала, как одеваются в Париже зимой шестнадцатого. Я не знала. Я знала только репетиционный класс на Театральной улице, где утром стояла у станка, монастырский сад в Смольном, где меня воспитывали до самого выпуска в июне, и кабинет батюшки, где над столом висел портрет государыни в траурном платье. Я первый раз в жизни ехала на бал, который не давала моя собственная семья.

«Не семья. Тётушкина.»

Тётушка Софья Алексеевна приходилась маменькиной троюродной сестрой и принадлежала к той ветви, у которой был дом на Фонтанке, и оранжереи, и зимний сад со стеклянной крышей, под которой даже в лютые зимние морозы цвели камелии. Тётушка приехала за мной в собственной карете и велела не надевать ни жемчуг, ни розу, ни шерстяную мантильку. Велела взять только белый палантин из лебяжьего пуха.

– Варя, как думаешь, маменька бы позволила?

– Маменька ваша, барышня, в шестнадцать лет на коронационном балу танцевали в открытом ещё ниже. Я сама за платьем ходила к мадам Бризак.

Сжала губы. Стало чуть легче.

«Если маменька танцевала, значит и я могу.»

Зеркало показало уже не чужую девушку, а почти свою. Только глаза стали новые, расширенные, тёмные. Глаза человека, который выходит на тонкий лёд и знает, что лёд тонкий.

Варя достала из шкатулки маменьки медальон с миниатюрой батюшки в мундире и накинула мне на шею тонкой золотой цепочкой поверх жемчуга. Холодное золото легло между ключицами и осталось там лежать, неподвижное, тяжёленькое, как маленький якорёк.

– Чтобы батюшка с вами были, барышня. На балу.

В груди мгновенно что-то стиснуло. Не сильно, не больно, а так, будто кто-то осторожно сложил ладонь ковшиком и зачерпнул оттуда тепла, и тепла стало меньше, и от этой малой убыли защипало где-то под самыми ресницами.

– Варенька. Не плачь.

– Я не плачу, барышня.

Сама плакала. Опустилась к моим стопам и стала надевать атласные туфельки, и пока зашнуровывала, по её лицу и правда катились слёзы, и она их не стирала, и я не стирала свои.

«Господи, отчего же она плачет.»

Варя выросла со мной. Варя была старше меня на четыре года и попала в наш дом восьми лет от роду, когда её отца, нашего вотчинного крестьянина, придавило в лесу падающей сосной. Маменька взяла её к себе, выучила грамоте, а к шестнадцати приставила ко мне. Мы делили детскую, мы делили ангину в восьмом году, мы делили тайну (Варя в пятнадцать лет влюбилась в старшего конюха, и я месяц передавала ей записочки в подкладке передника). Если Варя плакала надо мной сегодня, значит Варя видела что-то, чего я не видела сама.

– Варя.



Отредактировано: 02.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять