Барбара возрождённая огнём.

Глава 2.

Глава 2.

У очага и у изголовья

Я проснулась от пряного, густого, почти съедобного запаха: корки ржаного хлеба трескались в печи, на медном котле булькало что-то мясное, над всем этим — дым, тёплый, смоляной, с ленивой струйкой, утекающей в щель потемневшего свода. Пол под щекой был тёплым: каменная плита, пригретая очагом, и узелок из мешковины, подложенный вместо подушки. Чужое тело отзывалось непривычной лёгкостью и… пустотой в животе. Пустота, к слову, жила и вокруг: в моём уголке — пучок сухого тростника, кривой кованный крюк для подвязки одежды и деревянный ящичек с чугунной щеколдой — «сундук», в котором лежало всё «моё»: грубая сменная рубаха, ватная накидка, моток льняной нитки и игла.

— Очнулась, голубушка? — голос из-за печи был мягкий, обволакивающий, пах как свежее молоко. Женщина вышла из полутени: полная, с круглым тёплым лицом и ладонями, отполированными мукой до блеска. — Я — Катержена, повариха. Не пугайся. Вчера тебя притащили — вся синюшная, как вымокшая мышь. Уж думали, что всё… А ты дышишь. У печи отогрели, отпаивали горячей сывороткой.

— Спасибо, — голос мой оказался тоньше привычного, но крепче, чем ожидалось. — Можно… воды? И… — я повела носом. — И помыться бы. Если здесь это не преступление.

Кухарка на миг замерла, а затем прыснула, закивав: — Ох, уморила! У нас преступление — не помыться, когда можешь. Вон кадушка с тёплой — я на кашу ставила. Ступай за ширмочку.

За занавеской, натянутой на верёвке, нашлось корыто — широкое, деревянное, с серебристой, как рыбий бок, водой. Я стянула с себя грубую рубаху… и, глядя на чужое плечо, увидела знакомую вспышку — чёрные черточки, будто коготками проведённые по коже. Та самая руна, которую мы с Инкой когда-то набили по пьяни в студенческом хостеле — ровно на той же точке над ключицей. Теперь она была не чёрная: светились в ней тонкие нити — как будто под кожей упрямо тлел жар. «Не сейчас», — шепнула себе. Вода приняла, как добрый зверь, шершавое мыло терлось о кожу, сдирая лесную грязь, болотный запах, чьи-то руки — мои ли — терли волосы, и с каждого пряди стекала холодная ночь.

Вышла — мир стал яснее. И резко — грязнее. Дощатый стол в углу держал следы сотни ножей; кувшины с молоком — запылённые; у шинка на стене — паутина, аккуратная как кружево, но всё же паутина. «Не критично, — автоматически отметила, — но мыло, кипячёная вода и уксус творят чудеса. И — проветривание. Микробы — ваши предки про них не знали, а я — знаю».

— Ещё спасибо… — Я улыбнулась кухарке. — Скажи, есть ли тут, кроме корыта, баня? И где стирают?

— Баня — у конюшни, общая, для мужиков по субботам, девки — по четвергам, коли не занято, — вздохнула Катержена. — Стирают во дворе, у колодца. А тебе, детка… — она понизила голос. — Тебе бы поостеречься. Мачеха его милости с утра к тебе велит: мол, отрабатывать лекарский счёт надо. Чтоб не думала, что спасена даром.

— Мачеха? — я уже знала, но спросила, чтобы голос привык к этому слову.

— Панна Ядвига. Сладко говорит, да в горле колется. И ещё Бажена тут — фаворитка прежняя. Беременная, говорят. — Катержена бросила на меня быстрый взгляд. — Не бойся. Есть у тебя тут люди. Я — есть. И нянюшка его милости — госпожа Тереза — есть. Старая, но язык острый, как бритва. И глаз — в сердце глядит. Эх, Барбара… — имя прилепилось, как тёплая лепёшка. — Ты такая… лёгкая стала. Будто с тебя сняли мешок камней.

«Сняли — разделили, растолкали по временем, — мелькнуло. — Дыши, доктор. Ты здесь врач. Не ведьма. Не жертва. Врач».

Дверь распахнулась, словно её толкнул идущий сквозняк. Вошла высокая женщина в тяжёлой вышитой накидке, с узким лицом, где каждая черта словно была натянута на невидимую струну. Капелька масла в голосе — и град в глазах.

— Это и есть та девка? — «панна Ядвига» разглядела меня так, будто я была амфорой на торжище. — Слыхала, слыхала: выжила. Не сдохла. Значит, раб деньгам моим не будет. Ты — Барбара, так? Слушай. Я за тебя заплатила травнице. Ты будешь убирать в покоях господина. Будешь стирать его бельё. Будешь молчать, когда скажут молчать, и говорить — когда велят. И помни, девка: искать благосклонности там, где её нет, — глупо.

— Помню, — сказала я, и улыбнулась — чтобы зубы не стучали. — Только уточню: бельё господина — кипятить. И простыни — менять чаще. Плюс проветривания и масло зверобоя на пролежни. И соль. Много соли.

Кухарка кашлянула, пытаясь спрятать улыбку. Панна Ядвига вспыхнула углём, но, видимо, решила, что это — просто дерзость невежды:

— Катержена! Дай ей корзину. Пусть начнёт с постелей.

Коридоры замка пахли холодом и старым деревом. Здесь был тот тип роскоши, что рождается не из изобилия, а из привычки к порядку: на стенах — ковры, но потемневшие от дыма; вдоль окон — лавки, упёртые в камень. Здесь, кажется, никто не знал слова «сквозняк» и все знали, что зимой лучше ходить в мехах.

Комната Вацлава была большой, как борт корабля: узкие окна, высокий потолок, чинно выставленные стулья, которые никто не трогал. В центре — широченная кровать с резной спинкой. На подушке — лицо. Белое. Красивое — та самая чешская строгость линий: прямой нос, резкая скула. И неподвижное. Глаза были закрыты. Щетина — слишком ровная: значит, его брили. Дышал он поверхностно. Руки лежали вдоль тела — слишком далеко от естественной позы. И самое страшное — запах. Лёгкий, едкий, знакомый до боли: пролежни, неухоженность, скисшее полотняное бельё, укрытое лавандой, но лавандой старой, отчаянной.

— Я — Тереза, — тихо сказала женщина, поднявшаяся из кресла у изголовья. Сухая, как яблочная долька, но с глазами, как два утренних окна. — Няня его, с тех пор как ещё на руках носила. Кто ты, дитя?

— Барбара, — я чуть поклонилась. — Умытая, отогретая и очень злая на весь этот бардак. Простите. Я врач. Точнее… была врачом. — «Есть же ты и сейчас врач, — поправила себя. — Ты — это ты». — И если мне дадут воды, уксуса и чистую простыню — я начну. Сейчас.

Милена посмотрела так, будто измеряла меня старым мерилом, которое никогда не врёт. Потом коротко кивнула:



Отредактировано: 10.11.2025





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять