Где-то под Тверью, а может, и Суздалем, лежало село, коих тысячи разбросано по необъятной матушке-Руси. Звалось то село Раздолбаево. Когда-то давно оно именовалось по-другому, вполне прилично – Растомбаево, но, как сказывали старожилы, мимо села ехал граф. Граф тот был весьма важной персоной и спешил по цареву делу; и тут, как назло, сломалась карета. Пока искали и тормошили старосту, пока приводили в чувство мертвецки пьяного кузнеца, пока в стогу обнаружили подмастерье…
Граф, чертыхаясь, грозился каторгой и топал тощей ножкой в чулочке. И с тех пор новое имя прочно приклеилось к селу. Я проезжал там и решил остановиться на недельку-другую, думая, что найду покой и отдохну от города среди простых, чистых душой и помыслами крестьян. Город меня утомил соблазнами и суетой; и я наивно полагал, что сюда они не добрались.
Село большое, в том селе церквушка, в коей поп Евлампий, оголтелый безрадостный человече, настырно и безуспешно пытался отвадить паству от супостата. Паства не поддавалась, несмотря на все ухищрения попа. Между паствой и попом царило полное невзаимопонимание. Когда Евлампий мрачным голосом красочно рисовал пороки, поджидавшие неосторожных земляков, то половине розовощекой братии хотелось узнать, а где эти самые пороки водятся, ведь, судя по тону, Евлампию это хорошо известно. Молодухи краснели и прятали лица в платок, а молодцы хмыкали.
Поп был тощ и угрюм, чужие грехи его ужасно мучили. В неравной борьбе с нечистым попу помогал дьяк Онуфрий, выгнанный с какого-то села и пригретый Евлампием. Онуфрий был взят на скудное довольствие, пока не встанет на ноги. Но встать на ноги у дьяка все что-то не получалось. Дьяк мало соответствовал праведному образу и вид имел прелукавый; и когда поп, гневно сверкая очами, вещал об искусителе, все невольно смотрели на Онуфрия. Ну а что – бес бесом. Мелкий, плюгавый, нос крючком и цвета жухлой травы реденькая бороденка, жиденькая, как кошель солдата. Онуфрию становилось неловко, и он опускал хитрые беспокойные глаза. Сельчане перемигивались и пихали друг друга локтями, пока не начинал громыхать поп, взывая мирян к порядку. Сказывали, Евлампий как-то поклялся, что отобьет у сил тьмы дьяка и наставит его на путь истинный.
Народу в церкви набилось много. Тут тебе и купчиха Кабанова, переехавшая на лето с города для поправки нервов, дородная, важная, с двумя дочками. Дочки Кабанихи, Аглая и Варька, пылали румянцем и выпуклыми формами мешали проповеди. Аглая, та ростом повыше, тугая русая коса падает ниже пояса. Статная осань, белая шея. Червленые губы, груди, как спелые тыквы. Всем прелюба Аглайка и чует свою бабью силу, и мечет взор свысока с-под пушистых ресниц. Но и Варька, коль присмотреться, ничуть не хуже. Посмуглее, черные брови вразлет, глаза – что озера, и тоже не обижена тыквами. Чуть меньше, чем у сестры – зато бедра ширше и зад при ходьбе плавает потучней. Что тут молвить – всем хороши и лепы дочки Кабанихи, одно плохо. Мать – что пес цепной, глаз не сводит; и напрасно вольные соколы исподтишка и тайком ломят картуз вечерами под окнами.
Рядом с Кабанихой муж, Василь Иваныч, степенный крепкий мужик с бородой-лопатой и сонным взглядом; позади него – приказчик, ведущий дела и тайный воздыхатель Варьки. Он бы давно махнул в городишко, где прибытку не в пример больше, но как-то в пятницу отошел за баньку по малой нужде и сквозь чуть приметную щель увидел такое, что привязало его пуще цепи к дому Кабановых.
Приказчик, может, и щель бы не заметил – стоял и поливал траву, радуясь солнышку, как сбоку зазвенел смех, и он шатнулся, пряча срам. Склонился чуть ниже, ковырнул щелку – бог ты мой, Варвара Васильна. Варька, голая, красная, разметав широкие бедра, сидела на лавке. А меж бедер черный кудрявый лес; и больше всего на свете с той поры захотелось приказчику-Гришке наведаться в тот колдовской лесок, хоть на миг. А Варька смеялась и трясла тыквами; и острые горошины тех тыкв прыгали так близко от Гриньки. Варька млела, бедра опять распахнули чащу, у Грини кувалдой стучало сердце. Он дрожал и мечтал, чтоб это никогда не кончалось. Царица! Варька крутается боком, и мясистый холм лениво показывается и колышется, и Гринька понимает, что не зря жил и маялся. Вот чтоб разок взглянуть на этот зад, такой покатый и волшебный, распаренный, бухлый, надутый.
Грине становятся тесны портки. Пусть он умрет тут, как шелудивый пес – но лишь бы видеть Варькины холм и кустарник. Гришка становится капелькой пота, катящейся по девкиной налитой груди. Капля бежит по тыкве, спотыкаясь о горошину, ерзает с нее вниз, по животу, и ныряет туда-а-а, в заросли. Гринька кусает губу. Аглайка-корова плескает с ушата - и с щели больно бьет в глаз и щиплет. Гринька трет око, бабы, смеясь, уходят.
- Да убоимся, братие, гнева божьего! – ревет поп, и приказчик вздрагивает и осторожно оглядывается. Помещик Бобрыко справа усердно крестится, огромный и вечно строгий. Он тюкает пальцами в лоб, и послушная семья вторит ему – жена, сыновья и доченька Лиза. Отпрыски у барина такие же дубы, под стать бате – недюжинные, коряжистые, Федул и Данила. Оба рыжие, и в плечах могутные, кулаки – что булыги. И забавы-то у них, селу на горе. Поп бы, чем здесь реветь, как голодная корова, лучше сих разбойников бы усмирил, дак нет. Вроде и не барские детки, а лихие удальцы, коим с удара быка-трехлетку ошеломить на час – раз плюнуть. Стоят откормыши, на девок глазеют.
Одна Лизонька не в породу. Стройная, бледная, с ясным лучистым взглядом. « Ох-ох-ох, - жалели ее за глаза, - мужику и схватиться-то не за что. Мужик, чай, не дурак, ему подавай во-о-о» И разводили руки. Ну, бабы опытные, им видней. А Лизка да, и не боярская будто, а послушница с голодного острова.
За барином староста Никодим, дальше – хлебопашный люд, учитель, новая в селе птица, вроде порядочный, в очках. И портки всегда опрятные, и пьяный пока не валялся.
- Аминь! – заклохотал поп к радости уставшему в ногах дьяку. Толпа потекла к выходу.
Отредактировано: 14.01.2025