На правом берегу славного Днепра, посреди степи, затерялось небольшое село. Стеленные соломой мазанки хоть и бедны, но все побелены известью, и даже покрытые пылью горшки на плетнях радуют глаз случайного путника. И название у села ласковое — Беленькое. Только на подворьях пусто.
Как настала великая жара, в окрестных балках высохли ручьи. Да что ручьи — могучий Днепр местами обмелел, обнажив берега чуть не до русла. Богатые на урожаи поля сожгло беспощадное солнце. Стало тихо без суетящихся овец, вечно чем-то недовольных коз и лениво мычащих коров. Опустели и без того не шибко оживленные степные дороги, позабыв убаюкивающий скрип колес да топот копыт. И вроде совсем недавно чумаки возили табак в Крым, а оттуда возвращались с полными возами соли, без которой самая никудышная хозяйка не накроет стол; вился к мерцающим звездам дымок от раскуренных люлек, шелестел ковыль, да под зычные «цоб-цобе!» длиннорогие волы держали в ночи верный путь.
На версты вокруг нынче не то что птицы или зверья не встретишь — полевого сверчка не слыхать. С заходом солнца раскаленный воздух уже не обжигает, как днем, но крепко сжимает в своих объятьях. Душно… Кажется, что Чумацкий шлях исхудал, растеряв добрую часть молока, пролитого на черное небо, и месяца не видно, словно черт его украл.
Беленькое потонуло во тьме. Кроме одной хаты на околице — ближней к колодцу-журавлю, задравшему длинный клюв с ведром.
Тук-тук… Осторожно постучали в светящееся окошко. А потом так же негромко, но быстро, чтоб, не дай бог, не перепугать спросонок хозяев и в тот же час, чтоб не услышал кто чужой — тук-тук-тук…
Кто-то, пригнувшись у окна, опять постучал. Тук-тук-тук-тук…
Из-за печи выросла тень, и в хате стемнело, как на дворе.
— Кто тут? — раздался из сеней грубый голос.
— Пустите, Христа ради!
Скрипнула и, провиснув на завесах, отворилась дверь. Глиняный каганец вынырнул из мрачного нутра, освещая ганок. Босоногий парубок, тяжело дыша и озираясь, переминался возле порога.
— Пустите. За мной кто-то бегит! — Он смахнул ладонью капельки пота со лба.
— Шо за казак от своей тени тикает? — Крупная чернявая баба затряслась от смеха, придерживая на груди цветастый платок, наброшенный поверх льняной сорочки. В вытянутой руке каганец колыхался, как лодка на волнах рассерженного Днепра, и вокруг склонившего русую голову хлопца тени на ганку заплясали гопак. — Заходь.
Парубок прошел следом в хату и, отыскав взглядом икону, покрытую накрахмаленным рушником, перекрестился.
— Мир вашему дому!
— Котомку — на лавку, за стол садись. Сапоги скидай, а то, как хомут, на шею нацепил. Или нацепил, но другой?.. Женатый, не?
Хлопец покраснел.
— Куда мне, матушка…
— Как тебя звать?
— Петро.
— Голодный?
— Спасибо, матушка. Я ел сегодня.
Баба приосанилась, разровняла складки на платке.
— Та что ты все — матушка, матушка… Горпиной зови.
Петро и вовсе поник. В самом деле, не такая она уж баба — не разглядел с темноты толком. Молодуха. Плотная, сбитая вся такая, пышногрудая. Смазливая, одним словом. Юбку ровную надела, фартуком подвязалась, засуетилась, закрутила задом. Ух, хороша! И хозяйка ничего: в горнице прибрано. А вот окно… Вроде бы месяц пробивается из-за туч и возле плетня мелькнуло что-то. Непонятно. Запотело оно, что ли? Как надышал кто.
— Чем богаты, — Горпина поставила тарелку с солониной. Посыпанное толченым перцем, с чесноком и тимьяном, нарезанное добрыми шматами мясо пахло до головокружения. — Жалко, хлеба нет.
Петро достал из котомки стиранный-перестиранный рушник. Потянув за концы, развернул. Кучка мелких яблок, три вареных картошины, соленый огурец, пучок подвявшего зеленого лука и на четверть отъеденная паляница.
Горпина смотрела на залихватски торчащий, поджаренный козырек пшеничного хлеба, еле слышно причитая:
— Дура я, дура… Последнюю жменю, последнюю… А оно и зернышка не завязалось.
Внезапно замолкнув, она будто спала. Только черные глаза были широко открыты и некрасивые морщины перечеркнули ее высокий чистый лоб. Через время, часто заморгав, оживилась, как и не было ничего:
— Ой, Петро! Ты куда идешь? Рассказывай, а я сейчас горилочки.
Парубок, сдирая ногтем сморщенную кожуру с картошины, открыл было рот, но лишь вздохнул.
— Ну… — Взял огурец, повертел, подул на него и положил на тарелку рядом с мясом.
Что говорить-то? Как шел по степи целый день да прилег под кустом передохнуть? Проснулся под вечер и только на развилке понял, что заплутал, — где раньше камень стоял, нет ничего. А небо уж затянуло, не видно ни зги. Повернул наудачу направо. Плелся почти на ощупь, как слепой, выставляя вперед палку. А рядом с тропой кто-то прячется, шелестит в ковыле, сопит. И не отстает… Он шагу прибавляет и тот, что не показывается, тоже. Он закричал, палку кинул со всей силы, где тень скользнула, и давай бежать…