Беспамятство. Книга вторая. Лета

V. Отец Димитрий. Отъятое

Позабыв людское горе,

Сплю на вырублях сучья.

Я молюсь на алы зори,

Причащаюсь у ручья

 

Сергей Есенин

 

 

Со временем я перестаю опасаться вновь пробудиться в пустоте. Я помню день за днем, что брожу по дорогам и бездорожью. Они схожи между собой, эти дни, схожи и просты: за пробуждением следует путь, утро сменяет вечер, вслед за палящим солнцем появляется холодная луна. Что-то беспокойное теплится во мне. Ощущение ли того, что жизнь моя близится к концу? Но на что мне такая жизнь? Я безразличен к известию о скорой смерти и не понимаю, отчего прежде, в воспоминаниях, оно повергло меня в такой ужас. Однако беспокойство не унимается, гонит вперед на поиски чего-то, что, верно, я узнаю лишь по обретении. И я позволяю ему править мною, поскольку не могу измыслить ничего ему на смену.

Мне кажется, будто таким образом я пытаюсь обрести самого себя. Я так и не вспомнил прежней жизни. Беспамятный, безымянный, бреду я вперед, все время только вперед. Порой я выхожу к людскому жилью, чтобы обменять деньги на еду. Большей частью люди равнодушны ко мне, но попадаются и такие, кто откровенно сторонится. Я чувствую их холодную неприязнь и горький вкус лжи с гнильцой брезгливости. Я немного значу в их глазах, поэтому предпочитаю одиночество. Наедине с собой я вновь и вновь пытаюсь найти хоть какие-то знаки, указывающие, кем я был прежде. Я рассматриваю свою одежду, обувь, руки и ноги, но их вид ни о чем не говорит мне. Иногда мне кажется, будто стоит приложить еще немного усилий, и я прорвусь сквозь окутавшую разум пелену, я делаю глубокий вдох, сжимаю ладони в кулаки, но мысли мои на проверку оказываются обманом.

Отдельные фрагменты действительности знакомы мне настолько, что я вовсе не задумываюсь об их природе: ягоды, птичьи трели, узорчатый след от проползшей по песку змеи, мох на камнях, в мягкости которого я не сомневаюсь ничуть. Другие вспоминаются, стоит мне раз увидеть их, так я узнал сыр и хлеб, бродячего пса, яблоки, крапиву. Но этих фрагментов недостаточно, чтобы сложить целостную картину мира, и не реже я натыкаюсь на зияющие в памяти пустоты. Я не помню своего имени и вообще ничего о себе самом, не ведаю, отчего стал беспамятным, не знаю окрестных мест, не понимаю, как обращаться к встреченным мною людям – по их лицам, по взглядам, по исходящему от них холоду я понимаю, что говорю не то. Все это неясно и странно. Я убежден, что прежде жил в устойчивом мире, где вещи имели свое определение, розы – шипы, а прожитые дни, сколько бы их ни миновало, оставались в моей голове навсегда. Я не могу довериться памяти, поэтому большей частью отдаю свое существование на откуп инстинктам.

Однажды дорога приводит меня в селение. Я уже видал такие не раз, мне неуютно здесь из-за косых взглядов, окриков, слетающих с поджатых губ, запаха гнили, который я чувствую всякий раз, едва люди признают во мне беспамятного. Я намереваюсь попросить хлеба и быстрее идти прочь, когда некий звук заставляет меня остановиться. Я вслушиваюсь. Звук мерен, гулок, он заполняет собою пространство и летит дальше и дальше. Пока я стою, рука моя подымается вверх и сложенными щепотью пальцами я поочередно касаюсь лба, груди, плеч. Действие вершится безо всякого участия разума, оно столь же привычно и естественно, как дыхание. Ноги сами ведут меня на звук, и это тоже естественно и привычно.

Туда же идут другие люди. Лица их темны, темны волосы и глаза. У мужчин – бороды в пол-лица, головы женщин покрыты косынками. Вместе с другими я подымаюсь по извилистой каменной тропе. Она оканчивается возле высокого дома. Дом этот сложен каменными плитами, окна его высоки и узки, в них, не сгибаясь, может пройти человек. Он окружен забором, калитка в котором распахнута настежь, изнутри доносится пение. Прежде я никогда не слыхал, как поют, но совершенно точно уверен, что мелодия выводится человеческим голосом, и это еще очередная шутка моей памяти. Над входом висит изображение, столь темное, что я не могу его разобрать. Однако пока я вглядываюсь, рука вновь тянется ко лбу, к груди, к плечам, и я не мешаю ей, поскольку прочие делают ровно также. Похоже, в одной руке сейчас больше памяти, чем во мне самом. Как и другие, я склоняюсь в поклоне и переступаю порог.

После яркого света глазам требуется время, чтобы привыкнуть к царящему внутри полумраку, в котором цветут крохотные лепестки пламени. Колеблемые незримым ветерком, они качаются перед нарисованными на стенах лицами – темными и строгими, подрагивают в руках пришедших, ровняя их грубые и резкие черты с тонкими нарисованными чертами. Впереди, там, где лепестки собираются целыми пламенеющими соцветиями, стоит мужчина в длинном свободном одеянии и говорит нараспев, то замедляясь, то ускоряясь. Темп его речи знаком мне. Я понимаю это по тому, как скоро подстраивается под него дыхание, частое после подъема. Умиротворение и покой нисходят на меня. Слова уверенно заполняют зияющую внутри пустоту и озаряют ее таким же теплым светом, каким озарено помещение: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе, Господи, щедрый и милостивый, долготерпеливый и всепрощающий! Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!» Я принимаюсь повторять слова – те, какие звучат чаще других, стараясь сохранить их в себе, подобно тому, как пытался сохранить в себе воду, не имея возможности запастись ею впрок. Терпкая и светлая радость чудится мне в этих словах. «Слава Тебе, Христе Боже, надежда наша, слава Тебе и ныне, и присно и во веки веков! Аминь.»

Когда человек замолкает, когда стихает пение и люди принимаются расходиться, напоследок коснувшись лбом или устами изображений на стене,  я не спешу за ними вослед. Мне совершенно точно знакомы такие места, после скитаний я обрел, наконец, нечто близкое. Говоривший один за одним сдувает лепестки пламени. Вот он подходит ко мне, и я вижу его лицо – красноватое, со впалыми щеками и тенями под глазами, с длинною темной бородой. Внешне оно не отличается от прочих, но тепло, что от него исходит, заставляет зажмуриться, словно от яркого солнца.



Отредактировано: 09.12.2021





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять