Босс. 45 – баба ягодка опять

2

— Вам не кажется, Михаил Валентинович, что вопросы о моей личной жизни, — несколько мелких и плотных стежков на разорванном шве рубашки, — не ваше дело?

Иголка в моих пальцах слегка дрожит. Я не смотрю на Михаила Валентиновича, сосредоточившись на ткани, но кожей чувствую его удивленный взгляд.

Как посмела эта жалкая одинокая баба что-то против вякнуть?

Воздух в комнате отдыха вдруг становится гуще.

— Типичный ответ типичной неудачницы, — громко и несогласно хмыкает он.

Где-то за окном, во всю стену, мерцает ночной город — жёлтые огни окон, красные нити машин, холодная синева неона.

Я закусываю нижнюю губу до боли, зажмуриваюсь на секунду и медленно выдыхаю.

Внутри всё кипит, о я напоминаю себе: два года ипотеки. Квартальная премия. Ремонт ванной. Эта проклятая раковина, которая подтекает уже месяц. Раковина и старая сантехника побеждает мое достоинство.

Михаил Валентинович, как настоящий хищник с многолетним стажем чувствует мою уязвимость. Чувствует, что сейчас я — сладкая, беззащитная жертва, на которой можно как следует потоптаться. Поунижать. Полюбоваться своим превосходством.

Ох, лучше бы я осталась в главном зале, терпела пьяные разговоры бухгалтерши Люды и её бесконечные истории про кота, чем вот это.

— Михаил Валентинович, — я аккуратно протыкаю тонкую хлопковую ткань, делаю очередной мелкий, почти невидимый стежок, — есть всё же определённые приличия в обществе.

Я кошусь на него напряжённо и настороженно. Он стоит у окна, его мощный силуэт заслоняет часть городских огней. Свет лампы скользит по рельефу его плеч и подсвечивает грудь.

Сколько он часов тратит в тренажерном зале, чтобы вот так выглядеть в свои пятьдесят?

И почему другие мужчины в нашем офисе не следуют его примеру? Все они какие-то мелкие, пузатенькие, лысенькие колобки.

— Неприлично, например, интересоваться у сорокапятилетней женщины, почему она выбрала одиночество, — продолжаю я, голос звучит ровнее, чем я ожидала. — Или… так же неприлично стоять перед этой женщиной, которая у вас в подчинении, полуголым.

В уголках его губ — та же снисходительная усмешка.

— Ну, если в тридцать лет у тебя ещё, возможно, был шанс найти мужика, то сейчас, конечно, уже вряд ли, — произносит он раздумчиво, и его взгляд, тяжёлый и оценивающий, медленно проплывает по мне: от потупленной головы, по моему простенькому чёрному платью, до туфель на невысоком каблуке.

Я чувствую, как под этим взглядом платье вдруг кажется мне мешковатым, а причёска — унылой. Слышу, как он недовольно прищёлкивает языком.

Звук, с которым ставят крестик в анкете. «Не годна».

Внутри у меня что-то срывается с цепи. Я уже почти готова воткнуть эту иголку ему… ну, куда-нибудь.

Может, в икру. Или в его высокомерную задницу. Затыкаю до смерти.

Пусть на это уйдёт много времени — я упорная. Я доведу дело до конца.

Прошиваю ещё один стежок. Осталось всего три. Свобода близка.

— Я бы всех одиноких баб после сорока пяти отправлял в монастырь, — заявляет он вдруг, вернувшись к своему месту на подлокотнике.

Его голос гулко разносится по тихой комнате.

— Это ещё почему? — ахаю я, больше по привычке.

— А какой толк от вас после сорока пяти? — высокомерно хмыкает он. — Мужа, за которым надо ухаживать, нет, дети выросли, а рожалка, ясное дело, уже отсохла.

Воздух перестаёт поступать в лёгкие. В ушах звенит. Рука с иголкой замирает в миллиметрах от ткани.

— А у вас там ничего не отсохло? — вырывается у меня, голос звучит зло и сипло. — Уже, наверное, давно всё замерло и не шевелится.

Я осмелилась. О, Боже, я это сказала. Я смотрю на него, широко раскрыв глаза, ожидая взрыва, увольнения на месте, молнии из его глаз.

Но Михаил Валентинович лишь медленно разминает мощную шею, поворачивая голову из стороны в сторону. Хрустят позвонки. Звук сухой и костный.

— Рядом с пожилыми дамами ничего не шевелится, — произносит он с убийственным спокойствием. — Вы же совершенно ни на что не вдохновляете. Только на жалость. Я бы давно тебя уволил, но жалко. У тебя сейчас одна радость — работа.

Это последняя капля. Последний, чёртов, крошечный стежок. Я с силой вонзаю иглу в ткань, чтобы проткнуть её насквозь, и… ойкаю от пронзительной, острой боли. Игла прошла через тонкий хлопок и впилась мне в подушечку указательного пальца. Боль, яркая и жгучая, пронзает палец насквозь.

Я инстинктивно дёргаю рукой. На безупречно белой ткани, прямо у самого шва, тут же распускается алая капелька. Кровь моментально впитывается, оставляя маленькое, ржавое пятнышко. Пятно моей беспомощности.

Я замираю, затаив дыхание, смотря на эту кляксу. Но Михаил Валентинович не замечает моей оплошности. Он поправляет массивные часы на запястье, полностью погружённый в своё величие.

Быстро, дрожащими руками, я прикусываю нитку зубами — на вкус она вощёная и горьковатая — и прячу иглу в блестящий футляр. Встаю. Ноги немного ватные. Протягиваю рубашку.

— Готово, — говорю я, и в моём голосе звенит сталь.

Недовольство, злость, унижение — всё это звучит в одном слове.

Выхватывает рубашку из моих рук, даже не взглянув на работу.

— Долго же ты возилась, — бросает он, накидывая рубашку на плечи.

Я не отвечаю. Разворачиваюсь и чётким, быстрым шагом иду к двери. К свободе. К нормальным людям. К пьяной бухгалтерше и её коту.

Господи, я теперь готова часами слушать про кота.

У двери я всё же останавливаюсь. Оборачиваюсь. Михаил Валентинович стоит, застёгивая нижние пуговицы.

— Всегда пожалуйста, — говорю я ехидно, вкладывая в эти два слова всю накопленную за вечер горечь и презрение.

Спасибо ты мне, мол, так и не сказал, сволочь.

Он лишь бросает на меня короткий, ничего не выражающий взгляд.

Я выхожу в коридор. Прохладный воздух, пахнущий чистящим средством и офисной тоской, ударяет мне в лицо. Я делаю глубокий вдох. Свобода!



Отредактировано: 11.03.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять