Богдан подолгу молчит, сидя на коне и глядя вдаль, где раскинулись бескрайние просторы Сечи. Богдан вообще мало говорит с ним о чём-то по существу. Он таит всё в себе и странно улыбается, искоса глядя на Скшетуского из-под чёрных бровей.
— Ну что, посол, что скажешь? Хороша ли Сечь? — тихо спрашивает он, наблюдая, как медленно валится за горизонт огромное багряное солнце. Его лучи падают наземь, золотя изумрудную, чуть примятую траву.
— Хороша, — коротко отвечает Ян, хмуря высокий бледный лоб и крепко, даже судорожно сжимая кожаные поводья. Конь под ним не гарцует, не роет копытом землю в предвкушении долгой дороги и вольных лугов, а попросту стоит, чуть склонив изящную голову, отчего становится похож на каменное изваяние. А в душе посла поднимается буря не в пример спокойствию скакуна. Душа стремится домой, в Речь Посполитую, в Разлоги. Родная земля зовёт его. Плечи Скшетуского напряжены, ноги привычно стискивают лошадиные бока, готовясь вот-вот тронуться в путь. Да только ехать ему некуда.
— Обиду таишь, в себе носишь, — Богдан тихо смеётся и чуть склоняет голову, всё так же посматривая на шляхтича. — Молодой, горячий, сильный духом. Езжай, посол, езжай, не сдержать мне тебя.
— Не могу, — Ян едва качает головой, тяжело вздыхает, в очередной раз запирая себя на сотни замков, чтобы не сорваться. — Клятву с меня возьмёшь, чтоб молчал. А как мне молчать? Кого слушать? Себя, поклявшегося? Князя, повелителя моего? Что скажешь, пан Хмельницкий?
— Не ведаю, пан посол. Не ведаю, — усмехается гетман. — Отчего ж не обманешь? Так ли слово шляхтича дорого?
— Честь шляхтича в цене, — тихо возражает Ян, не поднимая глаз на собеседника. Ему горько и мерзко от таких слов. Но почему-то он не винит Богдана. Ему кажется, что у гетмана-бунтаря есть на то свои причины.
— Ладно говоришь, — Хмельницкий впервые смотрит на него, как на равного, и что-то есть в этом такое, отчего Яну становится стыдно и как-то неприятно. Он будто чувствует, что сам не прав, рассуждая о гетмане, как о закоренелом злодее.
— Как сердце велит, — они одновременно поднимают головы и сталкиваются взглядами. У Хмельницкого он спокойный, чуть с хитринкой и озорными искорками, но где-то в глубине его чёрных зрачков плещется несоизмеримая ни с чем печаль. Ян смотрит в них, гадая, что же у него такое творится на душе. По ком тоскует такая непоколебимая, как древняя скала, душа Хмельницкого?
— Сердце, значит, — Богдан ненадолго умолкает, задумавшись о чём-то своём и очень личном, отчего Скшетуский ощущает себя ребёнком, подслушивающим разговоры старших — ему кажется неправильным оставаться с гетманом в такую минуту.
Молчание затягивается, повисает в воздухе подобно знойному мареву украинского лета, отчего у Яна кружится голова, а перед глазами встаёт едва заметная, пышущая июльским жаром дымка.
— Кого там, за рекой оставил? — голос Хмельницкого неожиданно прорезает вязкую тишину, и посол будто выныривает из-под толщи воды, вновь обретая чувства.
— Невесту, — образ Елены пламенем вспыхивает в его разморенном сознании и тут же исчезает, обращаясь пеплом и опадая куда-то вниз. Яну больно и тяжело — он ведь обещал вернуться.
Но как вернуться теперь?
— Добро, — кивает Богдан, обдумывая услышанное. — Добро.
Он снова молчит, снова смотрит куда-то вдаль, хмурит брови. Скшетуский вновь пытается гадать, что он выглядывает там, но никак не находит ответа. Или же…
— А я детей оставил, — будто прочитав его мысли, отрывисто произносит Хмельницкий, трогая поводья и проезжая чуть вперёд. — Да, да, детей. Сыновей, дочерей. Семья, знаешь, большая, — а в голосе чувствуется фальшивая твёрдость, которую то и дело пробивает невероятной силы боль и обида. Так, значит, правду люди говорят.
— Да, — и вновь Скшетускому кажется, что Богдан наперёд знает, что он подумает. — Была у меня жена, пан посол. Анна моя. Увёл её лях проклятый, чигиринский староста. Украл, как вещь какую. А что суд? Суд меня не услышал, изменником объявил, заговорщиком. Что ваш суд? — Хмельницкий смотрит прямо ему в глаза, и взгляд у него такой пронзительный, что Ян отворачивается, не в силах сдержать это.
— Ты как-то спросил, почему так, — тут же как ни в чём не бывало продолжает Хмельницкий. — Почему, спросил, иначе нельзя, без войска Запорожского, без кровопролития. Вот тебе ответ: Чаплинский на меня пошёл с огнём и мечом, а я не в пример ему пытался жить миром. Плох мир, что бы там не говорили поговорки, плох.
Он медлит, будто что-то решая, никак не может прийти к ответу. Снова трогает поводья, снова проезжает на несколько десятков шагов вперёд, затем оборачивается и внимательно смотрит на Скшетуского, коротко усмехается, наконец произносит:
— Теперь быть буре.