«Есть много, друг Горацио, на свете,
Что и не снилось нашим мудрецам…»
Уильям Шекспир
Не верил Петрович в свои 46 лет ни в Бога, ни в черта. Не верил и не в их свиты, как со стороны одного, так и со стороны другого. И к разным бабаскам про ведьм, домовых, кикимор и прочих фольклорных элементов относился весьма скептически. Сны разгадывать не умел, а тех кто «умел» не очень жаловал. Словом был Петрович типичным представителем своего времени – послевоенного поколения: мужественного, работящего, пьющего, но душевного, доброго, но безбожного. А вот свиней умел колоть мастерски, не то что местная деревенская пьянь, которая поросенка, прежде чем зарезать сначала до полусмерти запугают и загоняют по двору, начнут ему к ногам разные петли привязывать, да на бок его пытаться завалить. Не это не резчики, а шайка душегубов-мучителей, садистов-недоумков. А потом стол им накрывай, как на свадьбу: водки им, самогонки, печенку жарь с картошкой, а они ещё с неделю после этого будут похмеляться к тебе ходить.
Петрович же колол кабанчика один, без ассистентов: без визга, без суеты. Бил снизу под левую лопатку в сердце. Зайдет в закуту, поговорит ласково с поросенком, за ухом его почешет – чик и готово. Теща, бывало, только соберется уши затыкать, чтобы не слышать поросячьего предсмертного визга, глядь, а Петрович уже заходит в дом руки мыть – мастер, что тут скажешь.
В тот год осень поздняя задалась и «октябрьская» прошла, а все на дворе слякоть: ни снега, ни морозов. Какое-то межсезонье. Не кормить же кабана до Нового года, вот теща и дала Петровичу телеграмму, чтобы приезжал резать поросенка, видно ждать больше нечего.
Завалил Петрович кабана, развёл паяльную лампу, стал палить. Тут откуда ни возьмись появилась Лушка – деревенская колдунья. Черт её знает, откуда она здесь объявилась, если живет, совсем в другой стороне возле леса. Обычно деревенские старались с ней не связываться: знается ли она с нечистой силой или нет – за руку не ловили, но подвигов за ней числится немало, а посему не буди лихо, пока оно тихо.
Слава про Лушку шла нехорошая: что здесь правда и что бабские сплетни разобраться мудрено. Родилась она в конце XIX века, и, говорят, что ведьмой стала из-за несчастной любви – хотела приворожить какого-то молодца, отчего и пошла в подмастерье то ли к колдуну, то ли к колдуньи. Но из этой затеи с любовью у неё ничего не вышло, но к чародейству она пристрастилась. Впрочем, даже не будь Лушка колдуньей – её бы все равно бы обвинили в этом – уж больно она соответствовала классическому представлению народа о ведьме: высокая, горбатая, сухая, как щепка, нос крючком, подбородок к носу завернулся и взгляд цепкий, умный, недобрый. Лушка, как будто сошла с картины Билибина.
Особенно бабы не могли простить Лушке её аккуратности. Бывало, придёт в магазин – вся в черном с головы до пят: на улице грязь непролазная, а на ней ни пятнышка нет, как будто она по воздуху летела. Как такое может быть? Корову зайдет очередь стеречь, особенно летом в пекло, когда скотину оводы со света сживают, люди по пять человек не справляются, а она одна пасёт стадо. Скотина за ней ходит, как привязанная. А сена корове с теленком на зиму заготовить? Петрович всё лето косу из рук не выпускает, теща комбикорм с телятника мешками ворует, а начнут скотину по весне «приучать» – у всех скотина облезлая, кроме Лушки – её корова лосниться, как будто её каждый день моют, чешут и конопляным маслом шерсть смазывают. Пастух один исстегал однажды её корову кнутом, много полос оставил и на боках, и на вымени, на следующий день на корове ни одного рубца, а пастуха лошадь растрепала, нога в стремени осталась – похоронили.
С Лушкой шутки плохи. На что деревенские пацаны на Петров день каждому какую-нибудь шалость придумают кому дрова раскидают, кому быка в телегу запрягут и те за три версты её дом обходили.
Остановилась Лушка напротив Петровича, оперлась на палку и смотрит, как тот поросенка лампой жжет, да ножом скоблит обуглившуюся щетину. Теща-то, как Лушку завидела, сразу в дом шмыгнула, чтобы та часом на неё порчу не навела. А зять, черт с ним, его авось не сколдуешь: он уже с утра, к графину с самогоном приложился – румян и весел. Ещё два-три подхода к графину и сам с чертями в карты играть сядет, да ещё так матюком пустит, что и им тошно станет – после военная шпана, что с неё возьмешь. Петрович сам рассказывал, как они пацанами, всю зиму на мертвом немце вместе санок с горы катались, что ему какая-то Лушка?
А Петровичу весело. Он вообще ни живых, ни мертвых не боялся:
– Бабка Лушк, – кричит, – свисти своим рогатым, пусть помогать идут – у меня ещё две лампы паяльных в подвале есть, быстрее разделаемся, быстрее за стол сядем.
А та, как будто, не слышит, что над ней насмехаются:
– Лихой ты мужик, Петрович, как у тебя всё здорово получается. А мне не возьмешься кабанчика заколоть? Они же теперь в это время не растут, а только худают.
– Готовь бензин и самогонку и тебе заколем, чай не высшая математика.
– У меня уже всё давно готово, приходи завтра к обеду, чтобы засветло управиться, лампу только с собой возьми.
На сём и порешили.
Теща полночи Петровича отговаривала, всякие аргументы приводила, что живет она далеко, что и колдунья и зачем тебе это нужно – самогонки своей хоть залейся. Петрович, молча, выслушал тещу, встал из стола, обнял её за плечи и поцеловал в щечку:
– Мама, что ж ты у меня хороша! Ты знаешь, есть такой романс: «Не искушай меня без нуждЫ». Я же сейчас ругаться начну и не исключено, что матом, а посему очень тебя прошу – брысь на печку и чтобы через пять минут я слышал только твой богатырский храп. Завтра я иду резать Лушки поросенка, а она мне за это подарит маленького комоленького бесеночка. Ты его козьим молочком выходишь, и будет тебе помощник: хошь за грибами его посылай, хошь за ягодами.
Разделаться с лушкиным поросенком засветло не получилось. Зарезал-то его Петрович быстро, за секунду, а как принялся палить, как и начались всякие мелкие пакости: то и дело стала забиваться паяльная лампа, вроде и бензин цедил, а попадает какая-то гадость, хоть плачь, то и дело прочищать приходилось. Кончилось тем, что в сопле лампы обломилась иголка. Пришлось идти на поле за соломой. Кое-как допалил. Разделал тушу, занес в избу. Уморился, как собака. Лушка было принялась печенку жарить. Какая к черту печенка – ночь на дворе, а ещё домой идти километра три. Осень, деревня: колея на колее, ямы да канавы, тьма, хоть глаз коли.
Выпил Петрович пару рюмок на ход ноги, закусил килечкой и засобирался домой. Лушка ему с собой бутылку самогонки дала.
Идет Петрович, по едва заметной стежке, и думает: «А вот за каким хреном он вообще к Лушке поперся, чтобы тещи доказать, что никакой чертовщины на свете не существует, что всё это бабские выдумки? Знамо дело, жена обабает за собой перестает следить, мужик её каждый день видит и неумытую, и непричесанную, брешет с ним по пустякам. Настроится мужик на интим, а у неё сбой в организме, то голова болит, то на работе устала. Иной мужик плюнет на это и заведет себе любовницу – у той ничего не болит, и всем довольна, пока не женишься. А ещё пока ни одна баба не призналась, что мужик от неё гуляет, потому что она неряха – тут ясное дело колдуны виноваты, соперница приворожила и давай соревноваться, кто круче бабку или деда найдет, сны разгадывать, да друг другу глаза колоть на фотографиях…» Так, или примерно так, размышлял Петрович. Как он сам бы сказал, буровил. Путь не близкий, делать нечего, а от скуки и сам с собой заговоришь – все веселее.
Идет Петрович домой: в правой руке кол из загородки, чтобы собак шугануть, лужу померить, в левой – паяльная лампа, за голенищем правого сапога, как раз под руку, обоюдоострый кинжал, во внутреннем кармане телогрейки бутылка лушкиной самогонки, словом, голыми руками не возьмешь.
Ну, вот прошел больше половины дороги и ничего. Осталось плотину деревенского пруда пройти метров двести, а там роща начнется, за рощей клуб и считай, что пришел. А болтают, болтают: «Лушка такая, сякая, этого заколдовала, того приколдовала и в ступе скачет, и на метле летает. Вот я если в это не верю, не хрена ты со мной не сделаешь».
Спустился к плотине: от черной воды повеяло сыростью и холодом, тьма стала гуще. Чего боятся? Левее его в метрах трёхстах уже дома, свет в окнах горит – время-то ещё детское часов 8-9 вечера, небось, ещё даже клуб не открылся. А вот пруд в деревне знаменитый – перепруженный овраг, длинной где-то около двух километров. И глубокий. Пацаны мерили веревкой, говорят, 14 метров около плотины – пятиэтажный дом. А по этой плотине сам черт не ходил – трактора все размесили, не знаешь, куда ногу поставить: возьмешь левее – под плотину кувыркнешься, правее – в пруд. Если из двух зол выбирать, то уж лучше под платину. Стал Петрович левой стороны придерживать. Но странное дело, он как будто в тоннель вошел: и холоднее стало, и тьма непрогляднее, домики исчезли, и сквозняком сильнее потянуло. А сзади гул какой-то непонятный, как в метро, когда поезд на станцию подъезжает и вдруг обдал Петровича ледяным холодом промчавшийся мимо него вихрь, как будто какая-то огромная птица очень низко пролетела.
– Что за хреновня там летает? Я тебе сейчас, сука, полетаю, попадешься, весь кол об тебя измочалю!
А в ответ тот же непонятный гул: то ли шум колес, то ли шелест невидимых крыльев, только уже с другой стороны, вновь обдало Петровича ветром.
– Ну, погоди, пропастина! – Петрович хотел было достать носовой платок, намотать его на нож и, намочив в бензине, сделать факел, но видимо тому, кто летал над ним, эта идея пришлась не по нраву – Петровича приподняло, и в следующее мгновенье он ушел под воду. Ледяная вода, как кипяток, обожгла тело. Паяльная лампа и нож сразу утонули. Петрович хорошо плавал, поэтому, не смотря на такой неожиданный поворот – вынырнул, но то, что он почувствовал, окотило его похлеще студеной воды ледяным ужасом – кто снизу, тянул его за ноги на дно. Какой тут к дьяволу атеизм с его марксисткой платформой, когда тебя какая-то тварь на дно тащит?
– Господи, господи, помоги мне! Спаси меня, Господи, сохрани и помилуй! – взмолился Петрович и вдруг с отрадой заметил, что хватка невидимого существа внизу ослабла.
Даже само упоминание о Господе сотворило чудо. Но стоило только Петровичу вновь начать матюкаться, чьи-то грубые руки хватали его за ноги и погружали под воду. Тут-то Петрович впервые и посетовал на себя, что не знает ни одной молитвы, приходилось лишь просто упоминать Господа. Благо с платины в воду свисали ветви плакучих ив, голые, скользкие уже без листьев, но по счастью прочные. Подтягиваясь за них, Петрович выбрался с горем пополам на плотину. Он и до этого не был пьяным, а тут стал кристально трезв. Лязгая зубами от холода, он, было, собрался бегом бежать в сторону дома, но стоило ему только встать на ноги, как снова внезапный вихрь подхватил его и бросил в пруд с плотины. Опять покаянная, хаотичная, произвольная молитва, спасательные ветви ивы и глинистый берег. Наученный горьким опытом Петрович уже стал вставать на ноги, а пополз по плотине, и это возымело своё действия – вихрь несколько раз проносился над ним, но безрезультатно. Принять человеческую позу Петрович осмелился, лишь миновав плотину. Дома его ждало ещё одно потрясение: лушкина бутылка с самогоном, закупоренная прочной пластмассовой пробкой, непонятным образом из бесцветной жидкости превратилась кроваво-красную массу. Петрович в гневе разбил её об угол тещиного дома.
– Ну, ведьма! – Орал в сторону лушкиного дома Петрович, – Я тебя завтра заживо сожгу, вместе с домом, сараем, коровами, поросятами, кошками и собаками. Я из твоей шкуры ремней нарежу! Я тебе, суке, такую казнь придумаю, что Гитлер в гробу перевернется от зависти.
Теща молчала. Что тут скажешь:
– Нашел дурак приключения на свою голову, а ведь предупреждали – сиди теперь, сушись, да грозись неизвестно кому. Боялась тебя Лушка, как бы ни так! Ты для неё – букашка. Слава Богу, хоть не утоп.
Но чертовщина на этом не закончилась. В полночь пронзительно завизжала собака, не просто там заскулила, а завыла от ужаса и что есть силы стала скрестись лапами входную дверь, а вокруг дома, как будто табун лошадей прогнали – стены затряслись, стекла зазвенели, захлопали ставни, заскрипели на гвоздях половицы, доски на чердаке заходили ходуном, осыпая на головы перепуганных насмерть Петровича и его тещи вековую пыль. Создавалось впечатление, что собаку на улице заживо рвут на части – бедный пес, захлебываясь от ужаса, просился к людям. А к людям же рвались в дом тысячи разных тварей и в окна, и в двери, и из-под земли, и в печную трубу. Всю ночь зять и теща прочитали псалтырь перед иконами. Наутро Петровича увезли в больницу с воспалением легких, пес подох, вырвав себе когти на передних лапах об входную дверь, теща, наверное, еще с неделю терпела подобный ужас. Потом кто-то надоумил её пригласить батюшку и освятить дом.
Трудно далась попу эта служба: и кадило у него тухло, и двери сами по себе закрывались, а на дворе и вовсе, особенно в том месте, где Петрович бутылку разбил, смерч закрутил солому и унес куда-то за деревню.
Я бы никогда не вспомнил бы эту историю, не знай я лично всех её героев: Петровича, его тещу, Лушку, медичку – человека совершенно далекого от мистики.
Как-то возвращаясь из леса, я набрел на Лушкин дом – мрачный, сумрачный, весь поросший бурьяном, с обвалившийся вовнутрь крышей и печной трубой. Потом медичка поведала мне, как Лужка умирала, как её скрючило всю на печке, и она неделю к ряду просила, только об одном, чтобы кто-нибудь дал ей руку – колдуны не могут умереть, не передав колдовство другому. Таких желающих не было. Медичка же, чтобы случайно не коснуться руки Лушки, надевала резиновые диэлектрические перчатки, орали на улице кошки, странно кудахтали, словно беседую между собой, куры.
А Лушка даже на смертном одре пускалась на всевозможные хитрости, чтобы поймать в западню душу молоденькой медички:
– Дочка, а как же ты мне пульс будешь щупать, неужто в этих крагах?
– Чего его тебе щупать, помираешь ты, бабушка.
– Вот то-то и оно – помираю! А у меня на шее на шнурке мешочек с золотом висит, сережки там есть дивные, как раз под твои глазки, приложи ручку к сердцу, коль не веришь. Жалко будет, коли этот мешочек чужим людям достанется – ты молодая, тебе жить ещё надо, женихов завлекать, а серёг таких ты нигде не сыщешь. – И в полутьме печки, старуха, цепкими, как кузнечные клещи пальцами, хватала её руку. Медичка убегала прочь. Возможно, кто-то бы и польстился на лушкино богатство, но бабы пристально следили друг за другом.
Потом мужики разломали в лушкином доме чердак и пробили дырку в крыше. Лушка отошла.
Что же касается Петровича, то он и по сей день считает себя атеистом и всем открыто заявляет: «Не верю я в эту чертовщину, хотя один раз было дело…»