Декан мертв, но это не точно

Глава 2

Декан Арден Ровен

Утро началось с протоколов, и это, как ни странно, меня успокоило. В канцелярии пахло чернилами и терпким чаем секретаря; перья скрипели размеренно, страницы шуршали, стены не мешали — они внимательно слушали. Я подписал распоряжение о переносе практикума по эксгумационной этике (слишком много дождя на дворе и слишком мало здравого смысла у третьего курса), поставил резолюцию на закупку новых артефактных светильников — старые упрямо гасли в сырых коридорах — и просмотрел отчёт по башне связи: старый, никому не нужный проект, который вечно просил внимания, как забытый в саду колодец. Отчёт, к слову, был безупречно скучен: токи ровные, согласования в ожидании, вмешательств не зафиксировано. Я машинально отметил три сомнительных места, где цифры были слишком правильными, чтобы вызывать доверие, и отложил папку в правую стопку — туда, где живут дела, требующие глаз, а не печати.

Туда же, в правую стопку, легли два письма от Дома Эреба с их неизменным «мы всего лишь хотим помочь Академии соблюсти порядок». У Дома Эреба особое, узкое, как крышка гроба, понимание слова «порядок». Для рода, веками державшего монополию на погребальные обряды, поведение логичное; для меня — неприемлемое. Академия обязана помнить и учить, а не следовать интересам какой-то семьи, какими состоятельными они бы не были.

К десяти у меня было приятное ощущение благополучной рутинности: лекция о различиях между именем и прозвищем в ритуалистике, короткий обход лабораторий, беседа с двумя старшекурсниками, которые волшебным образом умудрились сдать две совершенно одинаковые курсовые работы. Слово в слово, с одинаковыми ошибками и даже с одинаковым неуместным предложениями в некоторых главах. Я подробно и внятно объяснил, что думаю о подобной статистической фантастике; предложил выбрать — переписать каждый за себя или заключить честный договор о соавторстве с обязательствами и соответвующими санкциями. Они впечатлились, опасливо переглянулись, клятвенно пообещали больше не делать глупостей, а я великодушно сделал вид, что им поверил. Иногда непонимание их глупости— это лучшее, что можно подарить юности.

День шёл, как положено дню: стык шестерёнок попадал в зубчик точно, воздух держался ровно, а некрополь снаружи был тих и сосредоточен, как библиотека перед проверкой. Фонари в аллеях дремали, статуи на оградах не перекидывались взглядом, а живые стены холлов лениво следили за расписанием, не вмешиваясь. Секретарь бесшумно приносил новые листы и забирал старые; на подносах звенели чашки, и этот звук, чистый, как вода на камне, убеждал, что мир собран правильно.

После обеда — эксперимент. Мы до смешного осторожничали: двойные круги, проверенные мелом и железом; новые маркеры якорей, запаянные в холодном стекле; метки времени через каждую минуту — чтобы у самой минуты не было искушения спорить. Я впервые за много лет позволил себе крошечную каплю надежды: что удастся снять с нижнего уровня ту зазубрину, из-за которой тени мёртвых иногда задерживаются дольше, чем должны; что шов между слоями перестанет цеплять за подкладку. Я вошёл в круг последним, как требует протокол, и, вероятно, это и было то самое лишнее совершенство, которое любит оборачиваться ошибкой.

Свет в лаборатории дрогнул — не потух, нет, именно дрогнул, как струна, когда её тронули не тем пальцем. Небо на секунду стало ближе — так бывает перед грозой, когда потолок вдруг вспоминает, что он тоже небо, — и меня качнуло не наружу, а внутрь, как если бы всё здание осторожно вывернули наизнанку и тут же вернули назад, только швы остались на виду. Где-то справа, очень негромко, цокнула капля — звук был такой правильный, что я понял: это не вода.

Почва была холодной и пахла дикой смесью зелий. Это первое, что я зафиксировал, ещё не открыв глаз. Холод — не сырой, а калиброванный, как в лабораторном склепе, где точно поддерживают температуру. Запах — не гниения, нет, а настоянных трав, спирта, чистых бинтов и чего-то третьего, неуловимо-терпкого.

Второе — я дышу. Не «пытаюсь дышать» или «вспоминаю, как это делается», а просто дышу: воздух входит, выходит, поднимает грудную клетку, как дверь на хорошо смазанных петлях.

Третье — затекла правая нога. Тяжёлая, будто не моя, с тем самым тупым чувством несправедливости, которое появляется у конечностей, когда их убеждают полежать лишние десять минут.

Я открыл глаза и увидел серебряную табличку на свежем надгробии с тонкой, филигранной окантовкой. На ней было моё имя и дата смерти. Сегодня.

Сегодняшняя дата выглядела на камне, мягко говоря, странно. Я встал — не лежать же мне на сырой земле, это неприлично даже неопытному некроманту — и провёл пальцами по цифрам. Мне хотелось убедиться, что всё это не игра света или нелепая шутка. Камень был тёплым.

Я осмотрел себя. Был одет в свой лучший костюм. Безусловно, именно его я бы надел, если бы внезапно решил умереть. Вот только мёртвым я себя не чувствовал.

Я прислушался к себе — к телу, к той части, которую студенты с пафосом зовут «духом», а я привык называть «рабочим механизмом». Пульс — есть, ровный. Тремор — отсутствует. Голова — ясна, хотя где-то на самом краю сознания стояла, как кувшин с водой на тёплой печи, лёгкая рябь: если приглядеться, кажется, что поверхность неподвижна, но рука знает — она шевелится.

Я пошевелил пальцами, упёрся ладонью в дёрн. Трава ответила упругостью — живой. Вот только камень рядом ещё не остыл после гравировки; на гранях, если провести ногтем, чувствовалась пыль — тонкая, сладковатая, как сахарная вата, только из кварца.

Я поднял голову и увидел фонари — дремлющие, но внимательные, — и статуи рядом с оградами. Всё как всегда.

Я встал. Правую ногу отпустило почти сразу — словно она только и ждала, когда ей официально разрешат снова принадлежать телу. Пальцы на левой руке нащупали привычную шершавость древка — лопата лежала рядом, как послушный пёс, которому велели «лежать» и забыли отменить команду. Я поднял её на плечо и посмотрел ещё раз на своё имя. Ничего не изменилось: ни буквы, ни дата. Сегодня.



Отредактировано: 28.02.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять