Дом между мирами

Глава 1. Чайник, чемодан и дверь, которой не было

Я начала исчезать в семнадцать — не красиво, не трагично, не под музыку и дождь, а в обычное утро, когда зеркало в ванной на секунду не показало меня.

Я стояла перед ним с зубной щёткой во рту, сонная, растрёпанная и совершенно не готовая к философским кризисам в шесть утра, а в отражении была только пустая ванная: полотенце на крючке, трещина на плитке и лампочка, которая мигала последние три месяца. Меня не было.

Я застыла, медленно вынула щётку изо рта, посмотрела налево, направо, снова в зеркало — и только тогда отражение появилось: бледное, всклокоченное, с таким выражением лица, словно это я виновата в происходящем.

— Доброе утро, — сказала я отражению.

Отражение не согласилось, и я решила, что переутомилась. Потом люди начали забывать разговоры со мной: сначала редко, потом всё чаще.

Сначала это выглядело почти безобидно. В булочной на углу, где я покупала маковые рогалики с двенадцати лет, хозяйка однажды вежливо спросила, буду ли я брать что-нибудь ещё, и назвала меня “девочкой”. Не Ладой, не “опять нужна сдача?”, не “твоя мама вчера брала пирожки с капустой”. Просто девочкой — с тем осторожным доброжелательством, с каким разговаривают с чужими детьми.

Я тогда даже растерялась. Постояла у прилавка, глядя на знакомые полки, на ценник, который всё время съезжал набок, и зачем-то сказала, что обычно беру два рогалика. Хозяйка улыбнулась, положила третий “в подарок к первой покупке” и пожелала заходить ещё.

На улице я съела этот лишний рогалик из чистого упрямства и решила, что у женщины просто плохая память. Очень удобное объяснение. Им можно было прикрыть почти всё, пока люди не начали забывать уже не покупки, а разговоры, лица и сам факт моего существования.

Соседка однажды десять минут жаловалась мне на мужа, кошку и давление, а вечером встретила у магазина и спросила:

— Девушка, а вы к кому тут приехали?

Я жила напротив неё восемнадцать лет.

Иногда часы рядом со мной останавливались, радио начинало шипеть голосами, а двери открывались не туда. Последнее было особенно неудобно.

Однажды я пошла в кладовую за банкой варенья, а вышла в подъезд дома через две улицы от нашего. Пожилой мужчина с мусорным пакетом посмотрел на меня с усталостью человека, который уже ничему не удивляется.

— Опять, — только и сказал он.

Я тогда даже обиделась: у человека пространственная аномалия, экзистенциальный кризис и вишнёвое варенье в руках, а ему — «опять». Домой я вернулась через сорок минут через окно в чужом дворе. Родителям не сказала. Они и так в последнее время смотрели на меня настороженно — как на вещь, которая может треснуть, если говорить громко.

Мама называла это «не нагнетать». Папа — «переждать сложный период». Я — коллективно игнорировать надвигающийся конец света.

Последние месяцы стало хуже. Зеркала запотевали, когда я проходила мимо, лампочки лопались чаще, амулеты рядом со мной сходили с ума, а неделю назад телевизор вместо вечерних новостей показал длинный тёмный коридор. Это были не помехи и не фрагмент фильма: настоящий коридор, мокрые стены, тусклый свет и чья-то фигура далеко в конце. Папа тогда молча выдернул проврд из розетки, а потом три дня ходил по квартире с лицом человека, которому жизнь лично сообщила плохие новости.

Но хуже были не странности. Хуже были родители. Они начали меня бояться — не открыто, не грубо, но я замечала, как мама вздрагивает, если я неожиданно появляюсь рядом, как папа замолкает, когда я захожу на кухню, как разговоры обрываются на полуслове. Особенно ночью, когда они думали, что я сплю.

— Она становится нестабильной, — тихо сказала мама пару дней назад.

Я стояла в коридоре босиком и смотрела в темноту кухни через приоткрытую дверь. Пахло мятным чаем и дождём из открытого окна.

— Мы справимся, — ответил отец.

— А если нет?

После этого разговора они впервые всерьёз заговорили о свадьбе. Уже не как раньше — «вот был бы у тебя нормальный парень», — а срочно, осторожно, с тем выражением лиц, с каким люди обсуждают не праздник, а способ удержать крышу перед бурей. Слово «закрепить» всплывало всё чаще: мама произносила его шёпотом, когда думала, что я не слышу, а папа однажды сказал, что род Соль умеет держать контуры лучше нас. Тогда я решила, что взрослые снова прячут страх за приличными формулировками, теперь это звучало не как утешение, а как инструкция.

Меня собирались выдать за Вирена. Он был красивым, спокойным и идеально подходящим человеком для кого-то другого. Вирен всегда выглядел так, словно родился сразу взрослым: в дорогом пальто, с хорошими манерами и одобрением собственной матери.

За неделю до дня моего бенства, он приходил к нам на ужин. Мама тогда достала лучший сервиз, папа слишком долго возился с вином, а я сидела за столом и думала, что если ещё один взрослый человек скажет слово “спокойно”, я воткну вилку в скатерть. Вирен принёс цветы не мне, а маме, и это почему-то сразу выглядело правильно: он вообще умел делать жесты так, чтобы благодарить за них должны были все, кроме того человека, ради которого они вроде бы и были сделаны.

После ужина мы на несколько минут остались одни у окна. Вирен смотрел не на меня, а на моё отражение в тёмном стекле, где лицо то появлялось, то становилось прозрачнее от света лампы. Он заметил, но не испугался и не удивился, а сказал тихо, почти бережно, что “такие вещи нельзя оставлять без присмотра”. Не “тебя”. Не “тебе страшно”. Именно “такие вещи”.



Отредактировано: 23.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять