Дом с алыми витражами

Дом с алыми витражами

Оксана Ветловская

Дом с алыми витражами

(опубликован в сборнике "О любви. Истории и рассказы", АСТ, 2016)

 

Во двор заходишь, как в огромный шатёр. Мимолётная гулкая темень арки — и вот надёжный полог солнечной, зелёной, воробьиной тишины уже смыкается за спиной. Сквозной купол листвы и шёлковый от тополиного пуха купол неба. Тугим мячиком скачет эхо детских голосов. А ведь — самый центр. Гремящий трамваями проспект, почти сплошная стена многоколонных, нарядных наружных фасадов.

Таких домов больше нигде нет. «Сталинский ампир» — но особая его разновидность. Легче, тоньше. Человечнее. Лучше вовсе без «сталинского», слишком самодовлеющее, навязчивое слово, лишнее. Ведь такие изящные балконы, карнизы, эркеры. Эта застывшая музыка не звучит ни маршем, ни интернационалом.

Дома возводили военнопленные. По большей части — немцы. Замечу сразу: строили — не значит проектировали. У нас, разумеется, бытует миф о гениальном немецком архитекторе. У нас тут вообще много мифов. Якобы под лепниной на фасадах — немецкие кресты. Якобы кровля кинотеатра, если сверху посмотреть, — в форме свастики. А дом со звёздами якобы сооружали специально для высокопоставленных чиновников.

Единственный с витражами на лестничных площадках. «Дом со звёздами». Красные стёкла, выложенные, на невнимательный взгляд, пятиконечной затейливой гранёной звездой. На самом деле, никакие это не звёзды, всего лишь цветы. Алые розы.

Дом с алыми витражами — так мне больше нравится. Все эти дома кругом проектировал мой дед. Точнее, прадед. Точнее... не сумею я точнее рассказать, потому что никогда не слушала, не вникала, не любопытствовала, а теперь уже и не спросишь.

 

* * *

После Алма-Аты далёкий Урал, вероятно, показался ледяным и промозглым погребом мира. Здесь — если не морось, то мороз. Там — абрикосовое дерево за настежь открытым окном, сухая жара и ласковая тень улиц под высоченными (в два раза выше, чем тут) тополями, блеск воды в арыках — круглый, прохладный, гладкий, так что уже чувствуешь между нёбом и языком шарик той же воды, только уже из графина на комоде, тяжеленного, со сколотой пробкой. Стеклянную пробку однажды швырнул отец: никак не вставала на место. Вообще, швырял всё, что приходилось не по нраву. Со всей силы, с размаху. Вещи, еду. Если за завтраком свежайшее, только с рынка, яйцо плохо чистилось — от души размахнувшись, кидал в окно. Туда же летел самую малость пересоленный кусок баранины. Окно-то всегда настежь.

Здесь окна почти и не открывали — наоборот, тщательно заклеивали бумажными полосами щели в рамах, чтобы не дуло.

Как Полина обожала отца! Громогласный, большой, круглый, навсегда загоревший под южным солнцем, почти наголо стриженый, чтобы замаскировать раннюю лысину. В меленьких круглых очках, в точности как у Берии (это уже мой придирчивый взгляд снова и снова изучает знакомые фотографии). Для неё, конечно, просто в очках. Член Союза советских архитекторов: поободрал шкуру в ловушках партийных лабиринтов, но всякий раз выбирался и всегда жестоко разделывался с интриганами. Самый лучший папа. Катал на спине, на коленях, на шее. Его непредсказуемое недовольство и чудовищный гнев маленькую Полину лишь смешили, потому что никогда не обращались против неё, зато частенько — в её защиту. Орал на дворовых мальчишек (боялись его люто), на учителей, на милиционеров. Рассказывали — однажды в своей мастерской наорал на молоденького выпускника так, что тот даже обделался. Услышала — смеялась до упаду. Ребёнку такое смешно. Вот только мама в такие ураганные минуты всегда старалась куда-нибудь уйти. Прямо-таки бежала, пряталась.

В семнадцать Полине тоже стало совсем не до смеха. Она мучительно не понимала, почему вдруг стала кругом виновата. В сущности, повинна была лишь в том, что выросла: только детей любить просто. А она по-прежнему обожала отца, но любить его означало — беспрекословно слушаться.

«Ты хочешь мыкаться тунеядкой? Художник — не профессия, а диагноз! Будешь шалавой для всякой шантрапы!» Слова «диагноз» и «шалава» Полину напугали. Её графические работы, что ещё каких-то полгода назад с гордостью предъявлялись гостям, внезапно стали «мазнёй» и «дуракавалянием». В архитекторы, впрочем, отец тоже не пустил, хоть она и выросла среди чертежей и макетов, — «Из женщины архитектор, как и композитор, — пустое место. Не женское это дело». Отправил в педагогический, видимо, незамысловато руководствуясь тем, что жена — завуч. Самое то для женщин — с детишками возиться.

Детей Полина боялась, особенно подростков, — она умела лишь подчиняться, не подчинять, — а те чуяли и учиняли на уроках такой бедлам, что она в бессилии отходила к окну, и однажды, не выдержав, позорнейше, навзрыд, расплакалась. После этого уроки превратились вовсе уже в кошмар: подростки не прощают слабости.

К двадцати пяти годам у неё так и не было ни нормальной, по душе, профессии, ни ухажёра. Сразу двоим она подчиняться не смогла бы, просто не достало бы сил. Ей хватало отца. Втихомолку рисовала (сохранилось несколько ранних работ — своеобразный броский стиль, напоминающий графику Юрия Анненкова). Много читала. Закручивала медные кудри в тугой «бублик». Интеллигентная девушка из интеллигентной семьи. Обычно именно таким, вроде бы и умным, и талантливым, от природы не достаёт некой силы душевного кровотока, и как-то всё у них не складывается, всё выходит анемично и тускло. А тут ещё такой папа.

И вот — Урал. Несмотря на непривычный всепроникающий холод (быстро дали отдельную квартиру, но на первом этаже старого купеческого особняка, промозглую даже летом, а зимой дома вовсе приходилось ходить в валенках), Полина была рада переменам — надеялась, что как-нибудь всё само собой утрясётся, только бы не снова школа.



Отредактировано: 15.09.2016