Элизиум. Книга 2. Рассвет

Крестик и стулья

Следующим утром Евгений проснулся в своей каморке, и понял, что жизнь, и правда, уже в четвертый раз началась с нуля.

Хорошо было то, что от него никто ничего не требовал. Евгений целыми днями слонялся без дела по судну, как экзотический, но бесполезный зверь. Работать ему было неохота (от такой работы он давно отвык). Однако, из чувства порядочности, он-таки предлагал порой жестами помощь, на что получал равнодушный, либо шутливо-презрительный отказ.

Матросы относились к нему неважно. Слышать летящие в свой огород камни: «Еще украдет что-нибудь…» «Да он тупой, как тетерев!» «Взяли нахлебника себе на шею! Сами крупу на воде жрем!» стало для Евгения привычным делом.

Евгений не обижался. Он сам сказал бы много «теплых» слов в их адрес, если б не чувствовал себя в неоплатном долгу.

«Я их люблю!» – внушал он себе, по-христиански скорбно закрывая глаза.

И потом, ведь они свято верили, что он ни на йоту не понимает, что о нем говорят…

С открытым хамством и угрозами Евгений, к счастью, не сталкивался.

Не видел он и улыбок среди обитателей «Моржовца» (разве что, туповатый смех над какой-нибудь сальной шуткой).

Сухогруз совершал обратное плавание в СССР, куда Евгению, по сотне причин, было совершенно не надо. По словам капитана, его должны были пересадить на первый встречный или попутный иностранный корабль (если тот, конечно, согласится принять незваного пассажира).

Евгений искренне пытался полюбить коллектив, в который попал. Он даже подумывал сымитировать быстрое обучение русскому языку, но сомневался в своих актерских способностях. Надежнее было изображать «тупого тетерева», знающего только: «сдрастуйте» и «товаришч».

Он стремился стать попроще, но мешало то, что на этом корабле, как раз, и не было обычной человеческой простоты. Все здесь, от кочегара до капитана, пытались отгородиться друг от друга ширмой, сотканной из пустейшей идеологической фанаберии, взаимного недоверия и какого-то векового подсознательного русского противления всему открытому и чистому.

Он стал подмечать, что прохладное отношение к нему среди матросов связано, прежде всего, с его пищевым рационом. Никто не мог простить ему сытной каши три раза в день, в то время как сами матросы ели что-то водянисто-жидкое и сгребали в горсти со стола хлебные крошки. Худое питание отражалось на лицах, бродило недобрым мороком в глазах.

Лишь молодец Божко отчего-то всегда выглядел бодрым и здоровым (от него Евгений ни разу не слышал упреков: только безобидные фамильярности).

Боцман Фомич (имени его, похоже, никто не помнил) пожилой богатырь с моржовыми усами, также являл собой пример здоровья – физического, но прежде всего душевного. В его глазах жила та самая, уничтоженная навеки Россия, которую Евгений беззаветно любил.

Старший матрос Кучков (тот, что напугал Евгения железным оскалом) вел себя с ним по-дружески и даже, шутя, заискивал, называя «сэр». Но за глаза обсмеивал и как-то высказал мысль, что «кабы этого пиджака связать, да к нам в Одессу, можно потом с его родичей миллион стребовать!» Шутка это или нет, Евгений не знал, но иметь дело с Кучковым ему после этого решительно расхотелось.

Собственное положение вгоняло Евгения в тяжкое замешательство. Гордый инстинкт требовал от него покончить с комедией, разорвать недостойный образ бессловесного полуидиота, просто открыв рот. Но страх, подкрепленный всеми доводами разума, запрещал и думать о таком.

Чтоб отсечь от себя риски, Евгений больше не притрагивался к спиртному, даже когда капитан (а случалось это почти каждый вечер) настойчиво его приглашал.

У старого морехода Ивана Григорича были свои слабости. Его широкое, скуластое лицо нередко отдавало водочным румянцем, а взгляд по утрам был мутно-высокомерен.

Однажды (Евгений услышал это на правах иностранца) капитан, стоя рядом с ним у борта, бурчал себе под нос: «Черти, черти, черти… О-ох, разнеси меня!» с явным похмельным отвращением к себе.

Но капитан, все же, оставался капитаном.

Трупным пятном на теле команды выглядел помполит Могила. Невзрачный, сутулый пятидесятилетний тип, с землистым, плохо выбритым лицом, с нечесаными, сальными волосами, в россыпях перхоти, вечно курящий и облизывающий свои лиловые, прожженные всеми сортами спирта, губы.

Как явствовало из его шутовского чина, он принадлежал к касте жрецов, то есть, отвечал за политическую обработку экипажа. Евгений брезгливо представлял себе, что он им скармливал за закрытыми дверями.

– Да капитан-то че, капитан ничего мужик. А помпа… помпа – это… тот еще… – услышал как-то Евгений разговор двух матросов.

Мало кто из них позволял себе подобные откровения. Было очевидно, что в иной обстановке матрос бы очень многое добавил в адрес этого расчленителя человеческих душ.

Скоро Евгению-таки довелось его послушать. В камбузе, объединявшем здесь и кухню, и столовую, и культурный уголок, был установлен радиоприемник, который ничего не ловил. В качестве замены, отдельным, умевшим сносно читать матросам, полагалось зачитывать на политсобраниях статьи из газет месячной давности. После каждого такого доклада помполит Могила ленивым тоном давал некоторые разъяснения и выводил резюме.

Кое-что зачитывал он и сам. Тон его при этом был настолько бесстрастный и мученически-заунывный, что Евгений (на четвертый день его также стали посвящать в святая святых) сперва принимал это за нескрываемое презрение Могилы к себе и к своей работе. Лишь потом ему стало ясно: Могила презирал, но не себя, а публику. Которая, по его мнению, просто не стоила его ораторских талантов.



Отредактировано: 03.09.2024





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять