Ещё одна весна

Глава 1. Город, которого нет

«В России надо жить долго — тогда до всего доживёшь».
Корней Чуковский

Будильник зазвонил в шесть тридцать, но Дмитрий проснулся раньше — он и не спал толком. Лежал в темноте, смотрел на трещину в потолке, похожую на русло высохшей реки, и думал о том, что эта трещина — единственное, что в его жизни развивается. Растёт. Ползёт от люстры к углу, ветвится, как корневая система дерева, которое питается сыростью и безнадёжностью. В прошлом году трещина заканчивалась у люстры. Теперь — дошла до карниза. Прогресс.

За стеной кашляла соседка, баба Зина. Кашляла так с прошлой зимы, и кашель этот стал частью утра — как звон будильника, как бульканье батареи, как серый свет, сочившийся из-за шторы, будто кто-то процеживал рассвет через грязную марлю и того, что проходило, едва хватало на то, чтобы отличить утро от вечера.

Наташина половина кровати — заправлена. Подушка холодная. Ушла рано, а может ещё ночью, он не стал об этом думать, потому что думать было не о чем — всё давно сказано тишиной, которая заменила им разговоры.

На кухне он поставил чайник. Газ загорелся не с первого раза — голубой лепесток пламени мигнул, погас, снова мигнул, словно раздумывал, стоит ли стараться. Чайник был алюминиевый, с вмятиной на боку, — мать купила его ещё до его рождения, и Дмитрий иногда думал, что этот чайник переживёт их всех. Он пережил Советский Союз, перестройку, путч, смерть обоих хозяев, дефолт — и всё ещё кипятил воду, как будто ничего не произошло. В этом была какая-то упрямая мудрость, недоступная людям. Люди ломались. Чайник — нет.

Заварки не было. На дне жестяной банки, ещё той, советской, которую он хранил не из сентиментальности, а потому что другой не было, — осталась пыль от «Индийского чая со слоном», дававшая бледно-жёлтую воду с воспоминанием о вкусе. Сахар — кусковой, неровный — Наташа покупала на рынке у цыган, которые привозили его неизвестно откуда. Он бросил два куска в кружку с отколотым краем и размешал, ложка звякнула — тонко, как камертон, настроенный на ноту «до». Из комнаты послышалось шлёпанье босых ног по холодному линолеуму.

Полина стояла в дверях кухни — босая, в простенькой ночнушке, из которой давно выросла, но новой не было, с двумя расплетающимися косичками и резинками, на которых болтались пластмассовые вишенки. Пять лет. Глаза — большие, серые, его глаза. Она смотрела на него снизу вверх с тем абсолютным доверием, которое бывает только у детей и собак, — доверием, которое ничем не заслужено и потому невыносимо.

— Папа, а мы скоро пойдём?

— Скоро, Полинка. Поешь кашу.

Каша — «Геркулес», серая, на воде без масла, потому что масло кончилось позавчера, а молоко вчера. Полина ела, болтая ногами, которые не доставали до пола, и перед ней на столе стояла коробка из-под «Птичьего молока», набитая вкладышами от жвачки «Love is...». Маленькие бумажки с рисунками, где кудрявый мальчик и кудрявая девочка занимались любовью в самом невинном смысле слова: сидели на облаке, держались за руки, катались на велосипеде. Сорок три штуки. Полина с отцом пересчитывала их каждый вечер, раскладывала по цветам, меняла порядок, и в этом маленьком ритуале было больше смысла, чем во всём, что делал за день Дмитрий Серёгин, учитель литературы, двадцати девяти лет.

— Папа, а жвачку сегодня принесёшь?

— Посмотрим.

— Ты всегда говоришь «посмотрим». Это значит нет.

Он присел, поцеловал её в макушку. Она пахла детским мылом и цветными карандашами — и этот запах был единственным, что ещё удерживало его на поверхности. Без этого запаха, без этих глаз, без этого «папа» — он давно бы... Мысль подошла к краю, как подходят к перилам моста, — заглянула вниз и отступила. Мысль приходила каждое утро и каждое утро отступала, потому что Полина...

Он одевал её сам с тем терпением, на которое был способен только с ней. Колготки — полосатые, с заштопанной дыркой на коленке. Наташа штопала по вечерам, перед телевизором, и штопка была аккуратная, ровная — единственное, что в их семье было аккуратным и ровным. Платье — синее, из секонд-хенда, чуть великоватое, зато чистое, свежее. Кофта. Куртка — осенняя, с просвечивающими локтями, и Наташа была права, нужна новая, но на что? Шапка — с помпоном, связанная бабой Зиной за десять рублей и килограмм макарон, помпон уже разлохматился — нитки торчали, как антенны маленького спутника. Сапожки — прошлогодние, в которые ноги влезали, только если не надевать толстые носки.

— Пап, жмёт, — сказала Полина, топнув ногой.

— Потерпи, Полинка. До садика пять минут.

— Ты всегда говоришь «потерпи». Это как «посмотрим». Только хуже.

Они вышли из подъезда, двор встретил их ледяным осенним ветром и огромными лужами. Бродячая собака, рыжая, с драным ухом, пила из одной из них. Полина присела на корточки и протянула руку.

— Не трогай, Полинка. Укусит.

— Не укусит. Она добрая. Просто грязная и одинокая. Как все тут.

Собака посмотрела на Полину с философским равнодушием, потом на Дмитрия — с тем же, — и продолжила пить. Рядом в грязи размокал рекламный листок «ГЕРБАЛАЙФ! Измени свою жизнь!» — улыбающаяся женщина на картинке расплылась и теперь улыбалась криво, будто увидела, в какой город её занесло.

Садик «Берёзка» стоял в пяти минутах ходьбы — одноэтажное здание, когда-то жёлтое, теперь — цвета застиранного бинта, с верандой, на которой облупилась краска, и забором, в котором не хватало двух досок, отчего забор выглядел как рот с выбитыми зубами. Воспитательница Ольга Сергеевна — полная женщина с усталыми глазами и бесконечным терпением, из тех женщин, которые держат мир на себе и не жалуются, потому что жаловаться некому, — встречала детей у калитки. Их было мало: тринадцать из двадцати по списку, остальных не водили — кто-то не мог платить восемьдесят рублей в месяц, кто-то уехал, кто-то сидел дома с бабушками, потому что бабушки — бесплатно.

У калитки Полина обернулась — маленькая, с китайским рюкзачком за спиной, в куртке с просвечивающими локтями, в сапожках, которые жали, с помпоном, похожим на взъерошенного воробья.



Отредактировано: 16.06.2026





Понравилась книга?
Отложите ее в библиотеку, чтобы не потерять