Староста Аким, встретил меня низким поклоном.
— Заходи, кормилец, заходи. Дом мой — твой дом. Без тебя мы бы... не знаю, что бы и было.
Он указал на лавку у стола, на котором стоял глиняный кувшин с квасом и две деревянные чашки. Я принял приглашение, с благодарностью кивнув. Видя, что хозяин ждет рассказа, не стал тянуть.
— Порча, Аким, что легла на твою деревню, не случайная гостья. Её наводили. Намеренно. И на многих.
Лицо старосты помрачнело, в глазах мелькнул страх, быстро сменённый гневом.
— Подозревал я это... Сердце чуяло беду неспростанную. Кто, сволочь? Из своих?
— Не знаю. Сила была чужая, но чтобы провести такой обряд, нужна была точка опоры здесь, в деревне. Кто-то, кто позволил тени войти. Вспомни, — я отхлебнул кваса, — началось ведь не вчера. Месяца четыре-пять назад. Не появлялись ли тогда странные гости? Бродяги торговцы, нищие странники, может, знахари самозваные? Или... может, кто из своих вдруг поведение переменил?
Аким задумался, его пальцы нервно барабанили по столу. В памяти он перебирал последние месяцы, полные тягот и медленно подползавшего упадка.
— Гости... — протянул он. — Были, как же. Весной, ещё по последнему снегу, монах-скиталец заходил. Худой такой, молчаливый. Не по нашей вере, чувствовалось. Ночевал он на окраине, в заброшенной бане у ручья. Ничего не просил, только благословлял. А потом... ушёл. И вроде, после него и пошло-поехало. Скот стал дохнуть, дети болеть, а уж ссоры между мужиками...
Он замолчал, и вдруг глаза его расширились, словно он сам только что что-то осознал.
— Стой... А ведь он был не один. С ним была девушка, в платке, лица не видно. Молчала всё время. Мы думали, послушница какая.
— Они что-то искали? Спрашивали о чём-то? — голос Ведуна стал жёстким.
— Нет... Вроде бы нет. Хотя... — Аким снова нахмурился, — монах тот у старика Никифора, что на выселках живёт, спрашивал про старые курганы за рекой. Про «камни с письменами предков». Никифор потом болтал, да мы не слушали, у старика язык без костей, а голова давно полупустая.
Что ж, похоже есть еще одна ниточка…
Аким вдруг встал, поклонился снова, уже официально, от имени всей общины.
— Ведун. Мы все в неоплатном долгу. Ты спас нас от гибели. По обычаю, полагается тебе плата из общинного кошеля... — Он тяжело вздохнул и развёл руками. — Но кошелёк тот пуст. Падёж скота, неурожай... Мы едва сами сводим концы с концами. Прости нас. Но не подумай, что мы неблагодарны! Если тебе что нужно — скажи. Найдём, сделаем, помним чем обязаны.
— Погоди благодарить, Аким, —покачал я головой, — поклады то мы нашли, только то половина дела. Виновника то не нашли, а он снова порчу навести может. Так что вместо благодарности, вы бдите получше, стерегите дома и подворья. А лучше отбери нескольких мужиков понадежнее и дежурство по ночам заведите.
— Сделаю ведун, — сел староста на лавку, — я и сам с караул похожу. Больно охота гада изловить, что деревню нашу извести сподобился.
— Только, коли заметите кого, то хватать не спешите. Лучше проследите да мне потом расскажите. Или соберитесь гурьбой. В одиночку на черного колдуна али его помощника нападать не советую.
Вечер, проведенный в доме старосты, был неспокоен. Я лежал на жесткой лавке, прислушиваясь к ночным звукам деревни. Гнетущая мгла, окутавшая Подгоренки, отступила, но не исчезла. Она таилась на окраинах, в тенях под заброшенными избами, словно жирное пятно на воде, которое не может впитаться до конца. Это неприятное, чуждое чувство чужой злой силы, впитанное землей и стенами, невольно заставило память вытащить из самых потаенных уголков то, что я годами старался не тревожить.
Мне было семь. Нашу маленькую избушку на краю села пропитал запах болезни и смерти. Сперва слегла мать, потом отец. Не простуда и не хворь, а что-то иное, что медленно высасывало из них жизнь, оставляя лишь восковые кожи да горящие лихорадочным блеском глаза. Я чувствовал это. Для других это был просто тяжелый воздух, для меня же — густая, сладковато-горькая вонь, поднимавшаяся от самого пола, исходившая от стен. Мне было плохо, невыносимо. Я прятался на печи, забившись в угол, и плакал от бессилия и страха, не понимая, что со мной происходит.
Потом их не стало. Остались я и старая-престарая бабка, мать отца. Ее дар был слаб, как тлеющий уголек, и знания ее обрывочны, как старые, полустертые письмена. Но она знала. Она смотрела на меня своими выцветшими глазами и понимала.
«Чувствуешь, внучек? Чувствуешь гадь?» — хрипела она, и я, рыдая, кивал. «Это порча. Лихая. Навели на твоих батю с матушкой, а ты, выходит, приоткрыт...»
Она не могла научить меня управлять даром, не знала заговоров сильных. Но она помнила одно — старую, как мир, науку. «Надо приучить себя, Мирон. Как пса сторожевого. Чтобы чуял ворога за версту. Чтобы душа вонь эту познавала в лицо».
И она начала поить меня отваром. Горьким, до тошноты, до спазм в животе. Отваром полыни, заговоренной шепотком на бдительность и отвержение скверны. Каждый день. Я плакал, вырывался, но она была непреклонна. «Пей, внучек. Иначе сгинешь, как они, или... хуже того, твоя душа к этой гнили привыкнет и сама станет такой».
С тех пор прошло много лет. Я познал куда более сильные зелья и обереги под началом Путяты. Но тот детский ужас и тот горький вкус навсегда врезались в память. И теперь, стоило где-то близко появиться нечести или колдовству, язык мой вновь ощущал знакомую, предупреждающую горечь.
Я перевернулся на другой бок, с силой выдыхая воспоминания. Они были слабее, призрачнее, но все еще здесь. И завтрашний путь в город был единственной нитью, что могла вывести нас к тому, кто сплел эту черную паутину.
Утро началось с привычного ритуала. Во дворе меня ждал Буян, нетерпеливо бьющий копытом по утоптанной земле.
— Спокоен, друг, спокоен, — провел я рукой по его крутой шее. Взяв седло, я положил на него ладонь и произнес шепотом старый наговор: «Крепка спина, тверды ноги, зорки очи. Неси, друг, не подведи. Минуй нас стрела ворога, топь болотная, корень подколодный. Путь-дорожка скажется, под копытом катится».
Отредактировано: 31.10.2025